Фицджеральда потрясла эта попытка, к тому же ненужная, публично поставить крест на его карьере — упоминать подлинное имя в художественном произведении не было никакой необходимости. По словам Джеймса Фаина, молодого журналиста, встречавшегося со Скоттом в тот период, «Хемингуэю было бы лучше ударить Фицджеральда по голове бейсбольной битой».
Фицджеральд делился пережитым с Перкинсом: «В письме к Эрнесту о рассказе я просил его в самых выдержанных выражениях не упоминать более моего имени в художественных произведениях… Я люблю Эрнеста, несмотря на все, что он говорит и делает. Но еще одна подобная выходка, и я присоединюсь к толпе его недоброжелателей…»
В последующих изданиях «Снегов Килиманджаро» «Скотт Фицджеральд» превратился в «Джулиана». Перкинс стал на сторону Фицджеральда. Его тоже возмутил поступок Хемингуэя. Правда, спустя несколько месяцев он писал Фицджеральду, что у Хемингуэя были благие намерения: Эрнест хотел лишь устроить «встряску» Скотту ради его же пользы. «Спасибо за добрые слова об Эрнесте, — благодарил Фицджеральд Перкинса. — И все же мне кажется, что его раскаяние неискренне».
К этому времени Фицджеральд пережил еще худшее унижение. Измена всегда следует по пятам за слабостью. Прочитав «Крушение», редактор «Нью-Йорк пост» задумал подготовить сенсационную статью к сорокалетию Фицджеральда. Не «разбитый ли он сосуд», который уже нельзя склеить? Не собирается ли выброситься из окна? За ответами на эти вопросы к Фицджеральду направился журналист Майкл Мок.
После предварительной разведки в окрестностях Балтимора Мок установил, что Фицджеральд находится в Ашвилле. С закованной в гипс рукой, одинокий, Фицджеральд пил еще больше и был абсолютно не в состоянии давать интервью. Но Мок стал убеждать его, говорил, что ради него проделал путь от самого Нью-Йорка, и рассыпался в комплиментах. Скотт принял его у себя в комнате. Одетый в светло-коричневый костюм с зеленоватым галстуком, он выглядел похудевшим, был бледен. Тем не менее вел он себя с Маком вежливо и много шутил. Во время интервью в комнату иногда заходила сестра, чтобы сделать ему укол. Мок пробыл в гостях у Фицджеральда несколько часов, и Скотт подумал, что интервью прошло удачно, пока не прочитал отчет о нем в «Нью-Йорк пост».
«Писатель-пророк послевоенных неврастеников, — говорилось в опубликованной на первой странице статье, — отметил вчера сорокалетие у себя в спальне в «Гроув-парк». Он провел этот день, как и все остальные, пытаясь вернуться с той стороны рая, из ада удрученности, где он корчится последние два года…
Его мучают боли после несчастного случая, который произошел с ним два месяца назад, когда он сломал себе ключицу, прыгая с пятиметровой вышки в воду. Но какую бы боль ни причинял ему этот перелом, не из-за нее он постоянно вскакивал с постели, нервно вышагивал по комнате, не она причина его трясущихся рук, подергиваний лица, на котором застыло жалкое выражение жестоко побитого ребенка. Не ею объяснялись также его частые визиты к комоду, в выдвижном ящике которого хранилась бутылка. Всякий раз, когда он наливал себе в мензурку, он бросал вопрошающий взгляд на медсестру: «Всего лишь один глоток?».
Пространная статья заканчивалась краткой характеристикой, которую Фицджеральд давал своему поколению:
«Некоторые стали маклерами и выбросились в окно. Другие выросли до банкиров и пустили себе пулю в лоб. Третьи устроились газетными репортерами, и лишь немногие превратились в преуспевающих писателей». Его лицо передернулось: «Преуспевающих писателей! — воскликнул он. — О боже! Преуспевающих писателей!»
Фицджеральд пытался покончить с собой. Он проглотил все содержимое флакона с морфием, но от этой сверхдозы его лишь вырвало. Постепенно гнев и отчаяние уступили место стыду: он скатился ниже некуда. Статья Мока побудила его взять себя в руки и в какой-то степени положила начало его новому творческому подъему.
Между тем денежные дела Фицджеральда находились в плачевном состоянии. Больной и подавленный, он мог создавать лишь небольшие зарисовки и не отличавшиеся глубиной мелкие рассказы, которые «Эсквайр», стремящийся утвердиться журнал, приобретал у него за 250–350 долларов. Скотт задолжал тысячи Оберу и «Скрибнерс» и исчерпал максимальную сумму, причитавшуюся ему по страховке. В первых числах сентября скончалась его мать, оставив состояние в 42 тысячи долларов, поделив между ним и его сестрой. После вычета всех долгов его доля составила 17 тысяч. В течение шести месяцев, пока еще решались наследственные дела, Оскар Кальман пришел Фицджеральду на помощь, ссудив крупную сумму.
В последние годы его юношеский бунт против матери несколько смягчился. Он все еще отзывался о ней, как о «старой крестьянке», и иронизировал по поводу ее «величественного макания концов рукавов в кофе». И все же, несмотря ни на что, она обладала достоинством, «потрепанным великолепием», как выражался один из родственников ее мужа. Кроме того, Фицджеральд, по-видимому, понял, что в какой-то степени часть жизненной силы перешла к нему от нее. В ней было что-то от земли, что-то подсознательное, имевшее гораздо больше отношения к его творческой натуре, нежели пресыщенная утонченность отца. Последнее время Фицджеральд безвыездно жил в Балтиморе, а мать в Вашингтоне. В июне, когда с ней случился удар, и он поместил ее в больницу, трагедия ее жизни неожиданно предстала перед ним во всей полноте.
«Было так грустно, — описывал он предшествовавшие ее кончине дни сестре, — забирать маму из отеля, ее единственного дома за последние пятнадцать лет, в больницу, где она умерла; перебирать все ее вещи — шлепанцы, корсет, в котором она выходила замуж, куклы Луизы, завернутые в мягкую бумагу (Луиза была одной из двух ее дочерей, умерших еще до рождения Фицджеральда. — Э.Т.), старые письма и сувениры, никому уже не нужные бумаги и незавершенные дневники. Все ее надежды, горести и разочарования так ни во что и не вылились, и она сама превратилась в бренное тело, от которого миру уже ничего не стало нужно.
У нас с мамой никогда не было ничего общего, кроме неукротимого упорства, но, когда я увидел эти мелочи, у меня все перевернулось внутри от сознания, какой несчастной она была из-за своего характера и как она до конца жизни цеплялась за безделушки, напоминавшие ей о минутах вырванного у жизни счастья. Я просто не мог выбросить ни одной вещи, даже ее коврик, и продолжаю хранить их».
Секретарша Фицджеральда вспоминала, что в ту осеннюю пору 1936 года он прилагал лихорадочные усилия, чтобы писать, испытывая страх перед мыслью об утрате им таланта. Медсестре, по ее словам, стоило немалых трудов уговорить его поесть. Войдя как-то в его слабо освещенную комнату, она застала его лежащим на кровати и разговаривающим с самим собой: «Скотт, что с тобой станет?» Уставясь в потолок, он отвечал: «Одному богу ведомо». Он был склонен иногда сетовать на судьбу, но все же оценивал свою жизнь беспристрастно и возлагал всю вину за свое теперешнее состояние единственно на себя.
Полагая, что встреча с одной из его почитательниц приободрит его, Перкинс попросил Марджери Киннан Роллингс,[169] работавшую в то время над «Сверстниками» недалеко от Ашвилла, повидаться с ним. Когда в октябре они встретились и пообедали в его спальне — он все еще находился в кровати, страдая от артрита, — она написала Перкинсу полную надежды записку.
«Макс, мы чудесно провели время. Я не только не была подавлена, но и получила истинное наслаждение от общения с ним, впрочем, как, думаю, и он. Он нервничает ужасно, но даже попросил медсестру убрать виски из комнаты и теперь употребляет лишь иногда шерри и столовое вино. Мы наговорились вдоволь. Прочитав статью в «Нью-Йорк пост», он хотел отправиться в Нью-Йорк и избить… Мока, но затем понял неразумность затеи особенно сейчас, когда у него рука в гипсе. Статья, конечно, причинила ему ужасную боль. Он выслушал жалостливую болтовню Мока, проникся к нему полным доверием, глубоко откликнулся на многое из того, что тот наговорил ему, возможно придумав о своих неладах с женой; и вообще Скотт разоткровенничался больше, чем следовало бы. Но он стойко пережил эту историю, без излишней обиды и горечи. Он отнесся также с большой терпимостью и великодушием, чем это, думаю, сделала бы на его месте я, к неуместному выпаду Хемингуэя в «Снегах Килиманджаро»…