— Виолетта, — отважился я, — ты называла меня хвастунишкой?
— С чего ты это взял?
— А просила, чтобы я вернул тебе кольцо, фотографии и локон?
— Нет. Да кто мог тебе такое наговорить?
— А говорила, что ненавидишь меня?
— Конечно, нет. Поэтому ты и ушел домой?
— Нет, не поэтому, но все это передал мне вчера вечером Арчи Мадж.
— Он негодяй! — возмутилась Виолетта…
В тот день я как следует наподдал Арчи Маджу и помирился с Виолеттой».
В сентябре Фицджеральд поступил в школу в Сент-Поле, где его наставниками стали священник Фиске и С. Уиллер. Фиске, преподававший греческий, латынь и математику, являл собой чуть ли не карикатуру на педагога старой школы. С вечно свалявшимися сзади волосами, с постоянно сползавшим на кончик носа пенсне, он, сидя в кресле, обычно вертел в руках карандаш, который частенько ронял. Однажды, когда Фицджеральда вместе с другими детьми оставили после уроков, он спросил Фиске, знает ли тот какую-нибудь шутку на латыни. Фиске, немного подумав, произнес каламбур на древнем языке, который никого не рассмешил, зато обнаружил способность Фицджеральда создавать забавные ситуации из самого, казалось, неподходящего материала.
Уиллер больше импонировал Фицджеральду. Небольшого роста, жилистый, с козлиной бородкой, он преподавал английский и историю и, параллельно, вел физкультуру. Много лет спустя Уиллер вспоминал Фицджеральда как «жизнерадостного, энергичного светловолосого юношу, который еще в школьные годы знал, что ему предначертано в жизни… Я помогал ему, поощряя его страсть, — сочинение приключенческих рассказов. Это был его единственный конек, во всем прочем он не блистал. Он проявлял необычайную изобретательность в пьесках, которые мы ставили, и остался в памяти как сочинитель, вечно декламирующий свои произведения перед всей школой. Он не пользовался популярностью у школьных товарищей: он видел их насквозь и, не боясь, писал об этом… Я думал, он станет актером варьете, но судьба распорядилась иначе… Именно его гордость за успехи на литературном поприще помогла ему найти свое подлинное призвание».
Вскоре после поступления Фицджеральда в школу, школьный литературный журнал писал, что «молодой Скотти слишком дает волю своему интеллекту», и спрашивал, не найдется ли кто-нибудь, кто мог бы приструнить его или отыскать средство, чтобы заставить его замолчать. На уроках он витал в облаках: загородившись поставленным на попа учебником географии, сочинял очередной скетч. Такое поведение само по себе никого особенно-то и не трогало, но оно сочеталось с позой, от которой уже нельзя было так просто отмахнуться. Своими задиристыми, дерзкими выходками он словно хотел сказать: «Я не очень-то много представляю собой сейчас, но вот подождите, и вы увидите!»
Уже в этот период Фицджеральд жил обособленной внутренней жизнью, хотя ему отнюдь не были чужды земные интересы его сверстников. Наоборот, он испытывал естественное стремление к соперничеству, особенно в спорте, где ему не удавалось проявить большого таланта, Его подвижность и сравнительная сила не могли компенсировать небольшого роста и не слишком-то хорошей координации. Но он прилагал все усилия и мог заставить себя не пасовать перед опасностью. Казалось, у него сложилось собственное представление об образе героя, и он преисполнился решимости стать им.
Однажды во время игры в регби Скотт упал после розыгрыша мяча и бездыханно распластался на траве, Минуту спустя его привели в чувство. Он, преодолевая резкую боль в груди, порывался снова вступить в игру, но тренер заставил его покинуть поле (позднее обнаружилось, что у него сломано ребро). Когда он, хромая, покидал поле, то, повернувшись к товарищам по команде, произнес на прощание! «Ребята, я выложился весь, посмотрим, что теперь сделаете вы». В другой раз он уронил отпасованный ему мяч и это стоило игры его команде. Сознавая непоправимость совершенного, он заплакал. Остальные игроки, видя его безутешное горе, пытались успокоить его: «Плюнь ты, Скотт, не так уж это важно». Но, по-видимому, самый памятный подвиг он совершил в игре с гораздо более сильной командой из школы «Сентрал». Едва капитан, верзила из «Сентрала», ринулся с мячом по полю после штрафного удара, как игроки команды Сент-Пола расступились перед ним, словно воды библейского Красного моря.[15] Лишь Фицджеральд рванулся ему наперерез. Конечно, он был снесен с ног и вновь получил травму. Когда на следующий день один из друзей заглянул к Скотту, он застал его в постели, забинтованного и явно наслаждающегося ролью раненого ратоборца.
Спорт сам по себе, по правде сказать, не очень-то привлекал Фицджеральда. Он смотрел на спорт как актер, представляющий себя в главной роли: если же нельзя быть капитаном, центровым или нападающим, то лучше вообще не играть. Однажды во время эстафеты он настоял на том, чтобы ему поручили бежать на последнем этапе — он жаждал сорвать аплодисменты. Когда же соперник у самого финиша обогнал его, Фицджеральд нарочно поскользнулся и упал, чтобы снять с себя вину за проигрыш.
В нем явно проявлялось инстинктивное стремление выставить себя напоказ, усердно подогреваемое матерью. В детстве она наставляла его петь для гостей, и он пел, хотя и понимал всю нелепость этой затеи, — у него совсем не было голоса. Как-то Фицджеральды посетили монахинь в монастыре, где Скотт в течение четверти часа читал им с крыльца собственные произведения, очаровав их своей непосредственностью и даже увлеченностью, страстью. Когда дело доходило до слов — их значения, формы, звуков, — здесь ему не было равных, но, когда требовалось облечь в эти слова какую-нибудь идею, он мог порой пустить и пыль в глаза. Так, запомнив заголовки книг в книжных магазинах, он с внушающим доверие видом пускался в рассуждения об их содержании, не подержав их даже в руках.
Жизнь в доме бабушки действовала угнетающе на такого общительного ребенка, как Фицджеральд. Каждое утро две его тетушки, старые девы, облаченные во все темное, отправлялись в церковь с молитвенниками под мышкой, а в полдень Молли, так же во всем темном, шла в публичную библиотеку с наполненной книгами сумкой, чтобы обменять их. Позади их ничем не примечательного дома, как две капли воды похожего на все остальные в квартале, находился узкий, засыпанный гравием двор. Конюшни, расположенные по другую сторону двора, принадлежали жильцам домов напротив. Фицджеральд, любил наблюдать, как кучера в красных передниках и высоких сапогах мыли кареты более состоятельных и привилегированных смертных.
Молли, преисполненная решимости не допустить, чтобы ее детей постигла участь отца-неудачника, составила свою программу их вступления в жизнь, и в декабре 1901 года Фицджеральд был определен в танцевальную школу, которая стала для него вторым домом до конца его пребывании к Сент-Поле. Занятия проводились в «Рамали-холл», продолговатом помещении с окрашенными и розовый цвет стенами и с белыми блестками на них, напоминавшими серебряную крошку на торте. Учителем танцев был профессор Бейкер, маленький полный человек с седыми усами и залысиной, от которого порой исходил запах рома, что, впрочем, не мешало ему всегда ловко скользить по паркету, демонстрируя мазурку или тустеп. Иногда, когда ему казалось, что подопечные недостаточно четко выполняют его указания, он выходил из себя, и эти приступы негодования как-то не вязались с великолепием и строгостью «Рамали».
Дети из самых богатых семой подкатывали к «Рамали» в инжирных лимузинах с монограммами и гербами на дверцах, которые им открывали шоферы. Из менее состоятельных, прибывали в сопровождении мам, на дешевых электромобильчиках. Остальные приезжали на трамваях или пробирались по сугробам, неся свои бальные туфли в мешочках. Девочки, со взбитыми кверху или, наоборот, с ниспадающими до плеч волосами, были одеты в платья из белого батиста с оборками или из муслина с шитьем, перехваченные яркими поясами. Мальчики приходили на занятия в костюмах из голубой шерсти, с брюками а ля гольфы. Раз в год в школе устраивался бал, на котором девочкам вручались подарки.