В августе Фицджеральды побывали в гостях у Чанлеров в их летнем доме, расположенном на севере штата Нью-Йорк. Тедди Чанлер сопровождал Скотта во время злосчастного визита к госпоже Уортон. Скотт обожал мать Тедди, писательницу Маргарет Уинтроп Чанлер, о которой как-то написал, что это самая очаровательная старушка в мире. Она называла его своим «безрассудным ангелом» и много рассказывала ему о принце Боргезе и других знаменитостях, знакомых ей по дням пребывания за границей в детстве. На ее вопрос о его мечте Скотт ответил: «Так же любить Зельду и остаться женатым на ней и еще написать самый известный роман в мире».
На Рождество Фицджеральды устроили обед. Они планировали этот праздник как тихое застолье. Накупили для Скотти массу подарков и экзотически украсили елку. Хотя пригласили всего лишь нескольких друзей, в дом начали прибывать нежданные посетители: репортер, который, напившись, заснул, не вставая из-за стола; театральный агент со своей любовницей, которую он тут же избил до полусмерти. Когда у дверей появилась группа деревенских жителей, распевавших рождественские гимны, то и их позвали в дом, чтобы роскошно попотчевать. Вскоре страсти накалились до предела…
Фицджеральд всегда умел сглаживать гнетущую атмосферу, воцарявшуюся в доме после того, как наступало тяжелое похмелье. На следующий день, когда они подбирали осколки посуды, а Скотти плакала и нервы у всех были на пределе, он, улыбнувшись, произнес: «Нет, вы только подумайте, сейчас точно такое же происходит по всей стране».
Но выпадали и радостные, светлые дни, как тот, что описан Фицджеральдом в рассказе «На улице, где живет столяр». Пока Зельда в мастерской заказывала домик для кукол Скотти, Фицджеральд сидел с дочерью в машине и разыгрывал захватывающее представление, используя в качестве подмостков ничем не примечательный перекресток Уилмингтона. Он обладал врожденной способностью вдыхать красоту и жизнь, устраняя из нее повседневность и делая ее той, какой она нам видится в наших грезах. Так квартирка с громко хлопающими ставнями в обветшалом домике напротив превратилась в темницу, где злой людоед заточил сказочную принцессу, — за то, что его когда-то не пригласили на ее крестины. Принц не может освободить принцессу, пока не найдет три волшебных камешка, — один он уже обнаружил в комоде с воротничками у президента Кулиджа.[126] Теперь он разыскивает второй в Исландии. Стоило Скотти отвернуться, как Фицджеральд тут же спешил объявить ей, что квартира озарилась голубым светом. Это означало, что принц достал и второй волшебный камешек. Маленький мальчишка, шагавший к дому непомерно большими шагами, оказывался злым людоедом в маске, а нарисованные им мелом знаки над дверным звонком — колдовством. Два человека, пересекавшие улицу, превращались в солдат королевской армии, что собирается неподалеку, чтобы окружить дом, Ставни, хлопая, открывались и закрывались по велению фей, Доброй и Злой, у которых были свои причины держать их открытыми или закрытыми.
«Ты моя добрая фея», — говорил Фицджеральд, улыбаясь и целуя Скотти в щеку.
После вывода Фицджеральда из «Коттедж клаб» в 1920 году он испытывал несколько прохладные чувства к своей альма-матер. Однако, когда в 1927 году «Колледж хьюмор» предложил ему написать статью о Принстоне, он вдруг понял, что никогда не переставал его любить, слезы подступили у Скотта к горлу, когда грохочущий пригородный поезд приближался к утопавшим в зелени старинным башням студенческой обители, вдохновившей его на первую книгу. Нуждаясь в некоторых деталях для рассказа, он несколько раз останавливался в Принстоне в сентябре, чтобы понаблюдать за тренировкой университетской команды в регби, и его страсть к игре пробудилась с новой силой. До конца своей жизни он останется заядлым болельщиком и комментатором регби.
В феврале 1928 года Фицджеральды устроили у себя обед, который Эдмунд Уилсон описал в небольшом очерке «Воскресенье в Иллерслае». Поскольку Уилсон стал теперь штатным сотрудником журнала «Пью рипаблик», он разыгрывал роль своего рода «крестного отца» в литературе, которому Фицджеральд чувствовал себя обязанным отчитываться за свои успехи или отсутствие таковых.
С момента отъезда Фицджеральдов в Европу в 1924 году Уилсон редко виделся со Скоттом и понимал, что в их отношения «закрался холодок». За обедом Фицджеральд предложил Уилсону и Гилберту Селдесу[127] указать на самые плохие черты его характера. Селдес ответил, что если у него и есть недостаток, то это его способность нагонять скуку, что, как вспоминал Уилсон, «совершенно смутило Скотта, пока мы оба дружно не рассмеялись».
Фицджеральд вернулся из-за границы поклонником Шпенглера, «Закатом Европы»[128] которого в то время зачитывались. Ему казалось, что процветающая Америка 1927 года, где все безудержно стремятся к богатству, еще одно свидетельство загнивания Запада. В интервью, данных им в то время, разговор неизбежно сползал на бесхребетность американцев и необходимость войны, чтобы испытать характер. Эта увлеченность Шпенглером, по-видимому, была связана и с подсознательным ощущением Фицджеральдом своего собственного угасания. Его писания — произведения, столь многочисленные и, казалось, так легко выходившие из-под его пера вначале, все больше превращались для него в изнурительную поденщину. Завязнув с романом, он, проклиная себя, был вынужден взяться за рассказы для «Пост». Макса Перкинса очень беспокоило то, что он ради приличия называл «нервами Скотта». «Врачи, — сообщил он Ларднеру осенью 1927 года, — советуют ему заняться физкультурой и перестать пить. В остальном же, он совершенно здоров».
Страсть Фицджеральда к спиртному оказалась не единственной проблемой. Давно роившаяся в Зельде неудовлетворенность все более осложняла их жизнь. Ее капризы превратились в невыносимую вздорность. В компании друзей у нее вдруг возникало желание попробовать свежей клубники или съесть сандвич с сельдереем, и она начинала донимать всех присутствующих этой своей прихотью, пока, наконец, ей не доставали того или другого. В разгар веселья она могла заявить, что ей не нравится оркестр, и увести Скотта домой. Ее привычка нервно кусать губы, в последнее время, стала еще более заметной, а ее совсем еще недавняя красота начала блекнуть: кожа на лице погрубела, а черты лица заострились, словно их высекли из камня.
Она не хотела больше довольствоваться ролью жены Фицджеральда. Да, он воплотил ее в своих книгах, сделал се известной, но она не желает быть моделью художника. Она сама станет художником. В течение слишком длительного времени Зельду-художника заслоняла Зельда-бездельница, которая в одинаковой степени получала удовольствие от поглощения яблок, чтения книг или просто сидения на солнце, отчего ее стройные коричневые ноги покрывались еще более темным загаром. «Надеюсь, я никогда не стану настолько честолюбивой, чтобы попытаться создать что-нибудь, — уверяла она Фицджеральда перед свадьбой. — Гораздо приятнее испытывать уверенность в том, что ты сможешь сотворить что-нибудь лучше других». Но постепенно в ней проснулось желание писать — эссе, скетчи, и вскоре ее, дававшиеся ей без особого труда, опусы замелькали в широко читаемых журналах. Она была не прочь даже порой подчеркнуть, что Скотт ей многим обязан. В интервью по поводу «Прекрасных, но обреченных» она бросила ему вызов: «Господин Фицджеральд, по-видимому, считает, что плагиат начинается в семье». Скотт и не отрицал этого. Наоборот, он постоянно признавал, что плохо разбирается в человеческой натуре и что многое познает через Зельду. В этом была доля истины. Из них двоих Зельда оказалась большим реалистом, она проявляла большую трезвость в оценке людей, видя насквозь тех, кого Скотт, случалось, уже готов был идеализировать.
Поскольку Скотт опередил ее на литературном поприще, она чувствовала, что ей нужно избрать другой вид искусства — живопись, например, которой она слегка увлеклась весной 1925 года на Капри, или балет. Ей с детства нравилось отплясывать везде, где только предоставлялась возможность. Поэтому никого не удивило, что она вдруг стала ездить в Филадельфию брать уроки балетного танца, хотя ее на двадцать лет запоздавшее стремление стать профессиональной балериной выглядело несколько странным.