Встреча с опасностью не вызывает упадка духа у того, кто смотрит на жизнь с глубоким пессимизмом. Я никогда не испытывал более приподнятого настроения, чем сейчас. Пожалуйста, будь добра, считайся с моими пожеланиями».
После Принстона жизнь в армейской части на равнинах Канзаса казалась отсидкой в тюрьме. Стояла небывало суровая зима. Будущие офицеры спали по пятнадцать человек в комнате, уложив свои пожитки в рундучки в ногах кровати. Командиром учебного взвода, в который попал Фицджеральд, оказался голубоглазый капитан — питомец Вест-Пойнта. Звали его Айк Эйзенхауэр.[62]
В воображении Фицджеральд уже видел себя героем боя, но не мог скрыть скуки от первых шагов на пути к мечте. Он писал что-то свое или дремал на лекциях о ведении боя в траншеях, об искусстве снайпера или пулемете Льюиса. А во время маршей клал в вещевой мешок кусок трубы от печки, чтобы облегчить его и придать ему вид наполненного предписанным по уставу весом. Конечно, Фицджеральда уличали в обмане и наказывали, но он был неисправим. Он продолжал исподволь тонко высмеивать те методы, какими велась подготовка офицерских кадров. И хотя он нашел несколько родственных себе душ среди выпускников восточных колледжей, большинство курсантов относилось к нему свысока, как к безвольному, испорченному и незрелому человеку.
По правде говоря, армия его раздражала, потому что она отнимала у него время именно тогда, когда он вознамерился посвятить себя подлинному призванию — литературе. По воскресным дням в свободные часы все отправлялись на танцы в Канзас-Сити. Фицджеральд пристраивался в уголке офицерского клуба форта Ливенворт, где среди табачного дыма, под галдеж и шелест газет писал свой роман. В октябре он показал рукопись преподобному Фэю, который отозвался о ней как о «первоклассной вещи». Он отдал ее также на суд Гаусу в надежде, что тот рекомендует какому-нибудь издателю. Но Гаус счел, что роман недостаточно хорош даже после того, как Фицджеральд внес исправления буквально в каждый абзац. В Ливенворте он перекраивал рукопись, подгоняемый убежденностью, что скоро отправится на фронт и там будет убит. В выходные дни на протяжении трех месяцев он написал около двухсот страниц, посылая главу за главой по мере их готовности машинистке в Принстон. Скотт жил, поглощенный «исписанными карандашом страницами. Военная подготовка, марши и штудирование задач пехоты казались мне неясными сновидениями. Вся моя душа была отдана книге».
Он вел переписку с Джоном Пилом Бишопом, служившим в то время пехотным офицером и тоже задыхавшимся от рутины лагерной жизни. «О Скотт, — изливал ему душу Бишоп. — Я жажду, жажду — красоты, поэзии, разговоров, доброго веселья, тонкого остроумия, покоя в тишины, ночных бдений, ранних пробуждений и твидовых бриджей — словом, всего, чего я лишен; мне недостает тебя, Т. М., Алекса и «Кролика», любовницы, любви, религии, омлета со сливками и сухарями, моего томика Руперта Брука — всех этих вещей в отдельности и вместе, которые военная служба так грубо выхватила из жизни». Незадолго до этого Бишоп опубликовал книгу стихов. Фицджеральд частями посылал ему свой роман. По мнению Бишопа, роману не хватало завершенности. «Стивен ведет себя, как любой другой мальчишка, — отмечал он. — Что ж, в этом нет ничего плохого. Я полагаю, ты хочешь, чтобы каждый увидел в нем себя. Однако путь к этому лежит через индивидуальный показ повседневных поступков». Бишоп упрекал также Фицджеральда за недостаточно глубокий анализ внутренней жизни героя. «Именно в этом — огромное превосходство «Встречи молодых» (Комптона Маккензи. — Э.Т.).[63] Ты показываешь поступки юноши, Маккензи же — мысли и состояние души через поступки». При последующей работе над рукописью Фицджеральд учтет эту критику.
В марте он послал законченного «Романтического эгоиста» Шейну Лесли, который, подредактировав, отдал его в «Скрибнерс»[64] и попросил издателей оставить рукопись у себя независимо от их мнения о ней. Он хотел, чтобы, отбывая на фронт, Фицджеральд думал о себе, как, по крайней мере, о потенциальном Руперте Бруке. «Ты можешь отправляться с миром, — успокаивал его Лесли. — Не исключено, что к осени ты обнаружишь, что «Христианская ассоциация женской молодежи» включила твою книгу в число тех, которые не рекомендуется читать в поисках».
Но Фицджеральд не попал на фронт. Пятнадцатого марта он прибыл в 45-й пехотный полк, располагавшийся и лагере Тэйлор неподалеку от Луисвилла в штате Кентукки, и был назначен командиром роты. Однажды полк в буран совершал марш из города. С ротой, во главе которой шел Фицджеральд, поравнялся генерал верхом на лошади. Он дотронулся до плеча Фицджеральда и спросил его имя. Скотт, закрывавший рукой лицо от снега, не опуская руки, представился. Не сознавая, какое высокопоставленное лицо находится перед ним, он даже не отдал генералу чести и не поставил роту по команде «смирно». Когда полк вернулся в лагерь, от генерала поступил приказ всему полку вновь выступить маршем в город.
В середине апреля 45-й полк перебазировался в лагерь Гордон в штате Джорджия, а два месяца спустя — в лагерь Шеридан в Алабаму, где Фицджеральд был переведен в 67-й полк, формировавшийся в то время на базе отдельных подразделений 45-го полка. Оба полка свели в бригаду и включили в состав вновь сформированной 9-й дивизии. Укомплектованные по штатному расписанию полки ожидали отправки на Европейский континент. Фицджеральд, получивший к тому времени звание старшего лейтенанта, был приписан к штабной роте, что давало ему право носить сапоги со шпорами. Он шиковал в светло-желтых сапогах — единственных в дивизии, — несмотря на постоянные подшучивания сослуживцев.
Лагерь Шеридан располагался неподалеку от Монтгомери, где состоялась церемония вступления в должность президента Южных штатов Джефферсона Дэвиса,[65] и где над куполом Капитолия был поднят первый флаг Конфедерации. В городе с населением около сорока тысяч заправляли потомки конфедератов, гордившиеся тем, что им удалось сохранить тут сельский быт в первозданном виде. Каждое утро негры-гуртовщики гнали стадо по главной улице города, а в сентябре, когда хлопок был убран и упакован в тюки, процессия подвод, запряженных мулами, тянулась через город к складам. Негритянки в ситцевых платьях и пестрых платочках восседали с детьми на тюках, наигрывая на банджо и весело смеясь, в то время как мужчины в соломенных шляпах и рабочих комбинезонах подгоняли покрытых толстым слоем пыли животных щелканьем кнута и громкими криками «Гей! Гей!».
Горожане испытывали неприязнь к заполнившим город янки, хотя на танцах в местном клубе, куда офицеры лагеря Шеридан имели постоянное приглашение, между южанами и северянами наступало полное согласие. Фицджеральда в ладно сидевшей на нем форме от «Братьев Брукс» с плотно прилегающим высоким воротничком можно видеть здесь каждую субботу. Поджарый, словно борзая, элегантный, он был весь — порыв. Его бледность лишь подчеркивала скульптурную отточенность его профиля, а несколько широковатое лицо с мечтательными глазами и длинными ресницами подкупало своей хрупкой выразительной красотой. Чувствовалось, что он высокого о себе мнения. В то же время какая-то внутренняя скромность побуждала его видеть достоинства других, которыми он искренне восхищался. За всем этим скрывался пытливый ум, превращавший окружающую жизнь в причудливые миры. Если бы такой-то человек вдруг оказался в исключительной обстановке, как бы он поступил? Фицджеральд мог отвести вас в сторону и рассказать всю его дальнейшую судьбу до мельчайших подробностей.
Сейчас, когда он закончил роман, его охватило смутное беспокойство, которое в какой-то степени объяснялось, по-видимому, предстоящим замужеством Джиневры Кинг. Он исповедуется своей кузине: «Ты знаешь, Салли, у меня впервые тоскливо на душе. Я тоскую не по семье, не по друзьям и не по кому-либо конкретно, а по атмосфере прошлых дней — пирушкам в Принстоне, когда мы просиживали до трех ночи, возбужденно обсуждая прагматизм или бессмертие души, по блеску Нью-Йорка с танцульками и чаепитиями в «Плаза» или обедам в «Шеррис», — я тоскую даже по благопристойной скуке Сент-Пола».