Солдат не оставили без зелени, но вялой и совсем не интересной, такой, словно бы торговки из последних сил надеялись вырастить что-то под лоскутными одеялами, которыми так хорошо укрываться в осеннюю ночь. Другие овощи, другую зелень, лишенную и дряблости, и бледности, приносила в лагерь одна дряблая и бледная женщина. Тут был какой-то секрет: у этой все выходило веселым и сочным. И при постном-то лице! Но особенно хорош, ты не поверишь, укроп. Нежные веточки с майской наглостью торчат из корзины. «Я не знаю никакого секрета». Конечно, она кокетничала, делая легкий поворот. И хохотали. Весь лагерь, пока стояла раскрытым зонтом ее верхняя юбка. Маленький барабанщик чаще других сходил с лестницы и грелся у костра. Однажды он крикнул, покрывая голосом грубый солдатский хохот: «Я знаю!» И высказался, сконфузив зеленщицу. Конечно, юноша получил оплеуху от капрала, но всю ночь лагерь не спал. Солдаты глядели в огонь костров. Даже наверху прекратились пальба и сабельный звон: а что, если барабанщик не ошибся?
И любопытно: еще в начале сна все дети перекололись веретеном и умерли. Но военные действия поднимают много шума, а про мертвых мы кое-что уже знаем… И вот опять: мальчики, девочки. Одежды у них развеваются, они принесли музыкальные инструменты. И все – к полковому барабанщику: «Если ты столько знаешь, научи и нас, как». Тот, конечно, сказал им, что от снящихся уроков нет никакой пользы, их дудочки из бумаги, они плохо свернуты, на арфе не струны, видите, ее оплетает паучок: это к хорошей погоде, но звучать она не будет. «А твой барабан?» – «Барабан? Можно попробовать». Он взял палочки, попробовал сыграть отступление. Не получилось. Дети заплакали. Одна девочка, у которой была кукла, стала ее переворачивать. Головка, руки и ноги у девочки отвалились, а сама кукла убежала в лес. «Вот примерная девочка», – сказала зеленщица, сходя с лестницы. Ее кошелек наполнили медью, за брюкву погладили по спине, а за укроп наградили шлепком. «Из какой она деревни?» Дети не знали, что сказать, она приехала на каникулы, еще летом; привезла с собой куклу, еще говорящую. Но вот кукла заругалась, и нам почудилось, что все мы спим. У детей короткие сны, зато прекрасная память на события, пережитые во сне. Они сели в кружок и стали рассказывать. В солдатском лагере, как в месте, где многие спят вповалку и жмутся бок о бок, всегда тепло; дети не носят ничего, кроме тонких рубашек. Выпучив глаза (кое-кого одолевал сон, а они боялись обидных слов), дети слушали, но не внимательно, а чтобы выждать паузу и вставить свое. Зеленщица подбирала в корзину части приезжей девочки: Бог с ней, раз она ничья. Но в части кошмаров, разоренных книг и взятых на приступ гнезд, инея и огромных гвоздей, грозящих глазу, несчастная куталась в баронессин плащ на меху. В тот день ее приманило тепло. А потом – детские голоса. Когда же до ее слуха дошли слова рассказов, она радостно ускорила шаг, думая, что вот и все…
Случилось следующее. Капитан, а он нет-нет, да и проведет ночь в замке, поднял тревогу. Разорение гнезда прекратилось, пальба утихла. Вечерний ветер унес последнее облачко дыма, и в обугленных ветках показалась невзрачная горлинка, торжествующая победу на краю своего неряшливого гнезда. Стрекот этой птицы сопровождал все, что случилось в лагере. Солдаты (детей-то как ветром сдуло) ее обступили. Никто из них ее не видал, а по рассказам представлял себе не такой – проще и старше. Сомневались, она ли это. Как поверить, если перед тобой вылитая баронесса, а не бабушка из деревни? Одноглазая сконфузилась: да, она потеряла форму, но у нее есть доказательство – вот нет глаза, а вот веретено. Веретено все-таки взяли, каждый подержал его в руках, и каждый осмелился потрогать, хорошо ли оно еще колет. Да, хорошо. Все это напоминало им о Родине, прекрасной, такой дорогой для солдата, занятого разорением гнезд, поросшей укропом. И все-таки воспользоваться веретеном они побоялись. В тот момент, когда его передали баронессе (они так и решили, что это баронесса вернулась в свой замок), с вершины дерева камнем упала птица. И не промахнулась, стрекот ее оборвался теперь уже навсегда.
III
Ужина долго не подавали. Когда-то в замке было много слуг, но теперь в верхние женские покои никто не поднимался, кроме бумажных. Обращаться к ним – никакого отзыва, они лежат на стульях, не тронутых даже сквозняками, и всем видом дают понять, что появляются здесь совсем не как слуги на побегушках. Самой боязно. В мужском этаже звуки разгула. Бьют в оловянные тарелки… сабельный звон и топот, – а визжат не люди. Неужели солдаты после всего, что случилось, устроили налет на свинарник? Собственно, так оно и было: свиньи сопротивлялись. «Где моя табакерка?!» – это уже не боров. Она шепотом отвечала (кто тут ее услышит?): «Все равно в ней ничего нет». – «Это память!» – прогремел голос гонца. «Какая еще память? Какая еще табакерка? Не знаю я никакой табакерки…» – «А как тебе знать, что в ней ничего нет?!» Ужасный крик приближался. Бумажные (или усилился сквозняк открываемых тут и там дверей?) стали подавать признаки жизни: трепет ног, висящих на стульях, соскальзывание рук, мирно сложенных на животе, насмешливое подергивание носов. Руки растопыренными пальцами все повисли по бокам фигур.
Сколько непочтения, Бог мой! Раньше здесь ее звали бабушкой и говорили «вы», исполняли любой ее каприз. А теперь вместо ужина из грибов… «И все это из-за того, что среди них одна я не сплю», – тихо-тихо, так, чтобы ее не услышали, прошептала… Босиком, без шума, по крайней мере, так ей казалось, она прошла от постели. «Ты чего орешь?! – кричал королевский гонец. – Чего топаешь, как единорог из святого писания? Я доберусь до тебя и отниму мою табакерку». Ей предстояла гнуснейшая сцена. Табакерки-то, взятой когда-то под окном, у нее и не было.
Что-то разбилось. Толкнули дверь. И вместе с тем свинячий визг и солдатская ругань начали отделяться от топота по замку и отдаляться вниз по холму. «Отдать ему, пусть возьмет». Отдать нечего. Можно сколько угодно рыться в вещах баронессы; с ними перемешаны лесные находки, которые она складывала в ящик шкафа: подковы на счастье, серебряные и медные пуговицы (не страшно было их подбирать?), сброшенные чьи-то рожки, жаретьерка, молочный зубик, по всей вероятности, кукольный, так как слишком большой. А вот и табакерки. Их несколько, и все принадлежали слугам баронессы, покинувшим замок незадолго до свадьбы. Этой, на мышьих лапках, пользовался священник, этой, похожей на сапожок, кто-то из мертвых, но нигде нет табакерки гонца. С грохотом упала совсем уже близкая дверь. Теперь, казалось, бумажные не усидят, но со своего места ни один не съехал.
«Разберу шляпы», – подумала она. «Давай мою табакерку! – кричал гонец. – А шляпы – потом, потом». И тут она заметила, что в руках у нее нет веретена. Ну конечно, она ведь кинулась выдвигать ящики, вот и выпустила его; из открытого шкафа вытекли платья и затопили своим шелком всю комнату. Бумажные как будто заинтересовались ночными рубашками баронессы. Только тому, что сидел у зеркала, было не до спального белья – он держал на коленях грелку и прилаживал ее в чепец.
Вошел гонец на удивленье тихо. «Табакерка». Она показала на шелковые лужи под ногами. Гонец опустился на коврик перед кроватью и обозрел потоп, куда ныряли подковы на счастье, перочинные ножички, перечница (такой пенал) нотариуса, которого приглашали в замок составить брачный договор, пряжка от пояса, пряжка от башмака, в котором ушел садовник (другой он утопил в бочке), и табакерки. «Моей здесь нет». И вдруг он заревел: «Веретено!» – «Да для чего тебе?» – «Веретено! Отдай! – снова взревел гонец. – Я смогу!» Он не мог помнить, как обошелся с ним в лесу, слишком глубоко спал (тогда? теперь?).
«Я потеряла, когда стала искать твою табакерку». – «Потеряла? А это…» – Гонец нащупывал под собой некую помеху сидеть. Под ковриком. Предмет имел продолговатую форму и размером как будто с веретено. Гонец повертел, покатал его под ковриком. И достал. Сон допускал разные превращения предметов, изменял их форму и цвет и сердил сновидцев, но до сих пор он держался в рамках приличия. Никто (ты тоже!) не осмелился бы вот так, одним словом, назвать вещь, которую гонец извлек из-под себя. Да и мне потребуется, по крайней мере, два.