— Давид, — попросил Амос, — сними, пожалуйста, бумагу с Холста.
Шестое чувство подсказало мне, что не следует этого делать.
— Ты сам, Амос, это твой день, — ответил я.
— Это не мой день, — поправил меня Амос, — это Тамарин день, — он склонил голову и сделал шаг в сторону.
«Да кто бы сомневался!» — воскликнет искушенный читатель, — «даже название твоего рассказа выдает тебя с потрохами!»
Не спешите, дорогой искушенный читатель, я еще не поставил точку. На картине была совсем не та Тамара, погибшая в катастрофе более десятка лет назад, не беззаботно смеющаяся молодая девчонка, фотография которой в траурной рамке стояла рядом. Тамара на картине прожила все эти нелегкие годы и вернулась, наконец, к Амосу. Зрелая женщина, излучающая свет и мудрость — свет Ренуара и мудрость Леонардо; покой и счастье узнавания каждой маленькой морщинки в уголках глаз, изгиба губ, пряди волос, наклона шеи и головы, родимого пятнышка на плече; единения, которое дает лишь проверенная годами любовь.
Ее присутствие физически ощущалось в помещении. Эффект присутствия был столь велик, что затихла, казалось, даже оживленная тель-авивская улица.
— Сегодня годовщина, — тихо сказал Амос, — и я благодарю всех, кто пришел поклониться Тамаре.
И тогда Офра выхватила из стоящей на полу вазы белый гладиуолус, коротким резким движением сорвала с длинного стебля бутоны и бросила их на пол перед портретом, как по традиции бросают на могилу горсть земли. Она молча обняла Амоса и прошептала ему:
— Небеса послали ей утешение*… И тебе тоже.
Я посмотрел на Офру и понял, какой же шанс в жизни я упустил.
* Традиционная фраза сефардских евреев на похоронах: «Небеса пошлют тебе утешение».