Пауза все тянулась и тянулась, и никто из нас не решался нарушить молчание. Я прекрасно понимал, что холст может быть последней надеждой для Амоса Гольдмана. Но Амос мог как окончательно избавиться от болезни, так и погибнуть. Я ведь тоже испытал на себе воздействие этого странного холста, но он был ко мне милостив. Мог ли я взять на себя такую ответственность? Толкнуть человека на край… или даже за край его подсознания? Имел ли я хоть малейшее на то право?
— Я приму ваше предложение, — Гольдман выпрямился на стуле и опорожнил свой стакан.
Я понял, что он понял…
Он понял, что я понял…
Я встал, бережно снял холст с подрамника, и вышел в мастерскую, чтобы завернуть его в бумагу. Через пару минут я передал сверток Амосу, принявшему его нежно, как хрупкую вазу. Он поднял на меня глаза, порываясь поблагодарить, но слова здесь были неуместны, и я поспешно вскинул ладони, как бы говоря «не надо». Тишину, в которой лишь хрустела оберточная бумага, нарушила Офра:
— Подрамник, — сказала она, — без него ничего не выйдет. Возьмите его тоже.
Амос удивленно посмотрел на Офру, потом перевел взгляд на меня.
— Она знает, что говорит, — я утвердительно кивнул, — вы должны его взять, потому что его душа будет скучать по своей половинке…
Об Амосе Гольдмане мы ничего не слышали около года. А потом пошли неясные слухи, что он возвращается. В один прекрасный день (кто бы сомневался, что он-таки прекрасный), который, как обычно, выпал на пятницу, Амос зашел ко мне в галерею. В первый момент я его не узнал: лицо разгладилось от ранних морщин, он больше не горбился, как от непосильного груза; в нарочито небрежной одежде чувствовался стиль и вкус.
— Здравствуй, Давид, — он обнял меня, как старого знакомого, несмотря на то, что мы с ним встречались всего один раз, — как дела?
— Идут, не жалуюсь… А как у тебя?
— Замечательно, переменился, как видишь.
— Да, я так сразу и не признал. С возвращением!
— Спасибо-спасибо, а ты все на том же месте и с прежними клиентами?
— Как видишь…
— А я твой должник до конца своих дней, — Амос достал бутылку шампанского, которое я видел только в кино, — Офра еще держит магазин напротив?
— Ну да.
— Можешь ее позвать?
— Конечно.
— Бокалы есть?
— Найдутся для такого случая.
Амос ловко открыл бутылку и разлил шампанское.
— Какие гости в наших Палестинах, — Офра узнала Амоса с порога, — да погоди ты целоваться, дай фартук снять, не пить же шампанское в таком виде.
— За вас, друзья, — вы меня просто спасли!
— И за тебя, Амос.
— Где ты пропадал?
— В прекрасной стране с дивным названием «Галилея».
— А мы думали, что ты где-то за границей.
— Нашел-таки дыру, в которой обо мне никто не слышал. Писал в свое удовольствие, — Амос хитро улыбнулся.
— Есть, что показать?
— Думаю, что да… но прежде, Давид, у меня к тебе есть вопрос…
— Ну?
— Ты бы согласился повесить картины не глядя?
— В каком смысле, не глядя?
— Не посмотрев на них, не раскрывая бумаги…
— Хм… — я задумался.
С одной стороны, это нарушало мой основной принцип — ведь я не никогда не вешаю у себя тех картин, что мне самому не нравятся. С другой стороны, меня просил об этом сам Амос Гольдман. Даже если выставка окончится полным провалом, то о ней, по крайней мере, будет говорить весь бомонд, а это — в любом случае неплохая реклама. Так или иначе, подумал я, терять тут особенно нечего.
— Предложение, от которого невозможно отказаться?
— Можно, — Амос враз посерьезнел, — но мне не хотелось бы обращаться к людям, которые когда-то повернулись ко мне спиной, извините, Офра, показали жопу.
— Вообще-то, я не возражаю.
— Тогда, Офра, у меня к вам аналогичная просьба: не согласитесь ли вы на один день превратить свой магазин в картинную галерею? Точнее, в галерею одной картины. Вам не надо ничего менять, просто заказать красивые цветы, и освободить немного места в середине… Я, конечно, возьму на себя все расходы.
— Только при условии, что у вас есть еще одна бутылка этого чудесного вина, — Офра была в своем репертуаре.
— В следующую пятницу?
— Заметано — в следующую пятницу!
Не стану утомлять вас долгим и нудным описанием того, кто был на вернисаже и что сказал. Накануне Амос привез всего десять небольших картин, уместившихся в багажнике его автомобиля. Но тем сильнее был эффект — такого Амоса Гольдмана мы видели впервые. Его диапазон был воистину безграничен. Мне дороги импрессионисты своим светом, настроением и эмоциями, и я инстинктивно выбираю для своей галереи подобные работы, но столь необыкновенного пиршества красок, неожиданного исполнения, юмора и трагизма я не видел ни у кого из современных художников. Амос, казалось, сумел соединить невозможное, перекинуть мостик между веками — двадцатым и двадцать первым. Абсолютно современные картины создавали неуловимые ассоциации с прошлым, дразнили воображение легчайшей игрой аналогий, мотивов, едва уловимых оттенков и намеков. Он не стал разом срывать все покровы, а открывал картины одна за другой, и каждая из них заставляла публику замереть, задуматься, переварить увиденное. Все они были выполнены в разных стилях. Я, право, не знаю другого художника, обладающего такими широкими техническими возможностями.
Открывала серию картина «Непрошедшие по конкурсу» — две обнявшиеся плачущие балерины, минуту назад бывшие непримиримыми соперницами, неуловимо напоминающие танцовщиц Дега. За ней следовал «День независимости» — парад инвалидов, вручную крутящих педали спортивных трехколесных велосипедов на фоне радостно-кипенной в бело-голубых флагах и цветах улицы Тель-Авива в стиле Мане. Над «Домом террориста», вызывающего мысль о Сезанне, неуловимо нависла тень вот-вот грозившего его разрушить экскаватора. «Проститутки в Тель Барухе» могли бы свободно позировать Тулуз-Лотреку. Сислей отдал бы многое за возможность так описать «Цунами», а Камиль Писсарро, похоже, тоже не использовал бы ни капли черной краски, чтобы изобразить «Улицу в религиозном квартале». Гоген пришел бы в ужас от «Землетрясения на Гаити», а Ван Гог не смог бы и представить себе кощунства «Срубленных олив».
— А теперь, маленький подарок для моих друзей: Давида и Офры, — объявил Амос и открыл девятую картину.
Она называлась «Цветочная лавка после закрытия». Женщина с огромным букетом цветов летит к возлюбленному через улицу, кишащую, вместо машин, какими-то странными враждебными существами. Женщина слегка напоминала ведьму, а перевернутый букет цветов — метлу. Какое-то совершенно удивительное сочетание, напоминающее Босха и Шагала одновременно.
Эклектика, плагиат, дурной вкус, копирование чужих страстей и идей? — Можете выбрать любое ругательство из списка и добавить парочку своих. Но погодите бросать в художника гнилые помидоры, комья глины и ботинки, а вглядитесь повнимательнее в детали, фон, проработку сюжета. Перо бессильно описать настоящее искусство, которое притягивает скрытой поэзией образа, от которого трудно оторваться. Многослойность, отсутствие однозначного ответа, противоречие, протест, провокация, открытый вызов публике с ее усредненным вкусом, диктуемым законами рынка, вечные вопросы, всегда одни и те же, на которые нет и не может быть ответа… Я был счастлив, что Амос выбрал мою галерею для своего феерического возвращения.
— А сейчас: последняя, десятая картина, — он подошел к дверям галереи и жестом указал на цветочный магазин на противоположной стороне.
Осталось только посочувствовать водителям, проезжавшим в тот момент по нашей улице, которую, не обращая внимание ни на что, перегородила толпа хлынувших к Офре гостей. Свет внутри был притушен, и в полумраке выделялся лишь прямоугольник белой бумаги, скрывавший стоящую на подрамнике картину. Офра щелкнула выключателем, и осветилась аллея гладиолусов, начиная с белых у входа, а потом все темнее и темнее, кончая черными, ведущая от входной двери в глубь магазина. В конце аллеи и располагался старый подрамник красного дерева.