Даже выбор маршрута, даже неизбежные приключения — всё говорит о традиции и в то же время выпирает из нее. Только, казалось бы, завязалось во время полета загадочное сплетение событий, как тут же оно безжалостно и насмешливо обрубается самым прозаическим объяснением. Зачем?
Всё говорит о том, что традиция использована полемически, что сквозь старую форму космического романа пытается пробиться какое-то новое, непривычное содержание.
<…>
На каждом историческом повороте заново ставятся «вечные проблемы». Так случилось и на сей раз. Но новый подход к проблемам диктует и новый стиль. Поле зрения писателя нарочито сужается, появляется подчеркнутая будничность, боязнь высоких фраз, внимание к «земному», к детали, мелочи, интерес к нравственным механизмам человеческого поведения. Пафос в подтексте и будничная, иронически окрашенная простота на поверхности — между ними, как между полюсами, возникает сюжетное напряжение. И само действие движется теперь не от приключения к приключению, а взрывчато, неожиданно, трагедийно — и именно в этих местах контакта внешнего с подспудным пафос, героизм прорывается на поверхность, оттесняя иронию.
<…>
Именно поэтому в центре их мира стоит «простой» человек — инженер Быков. И главное их внимание привлекают не сами приключения Быкова, а то, каким он в них становится. Стругацкие пытаются использовать форму приключенческого, космического романа для повествования о становлении человеческого характера.
Тем самым в их рассказ о будущем органически входят представления, размышления, порожденные современностью. Человек в фантастике Стругацких становится мостиком, переброшенным из настоящего в будущее; именно через него течет навстречу нам река времени.
Это обстоятельство мне хотелось бы подчеркнуть. Фантастика у Стругацких (и здесь, и позже) не превращается в аллегорическую литературу и в то же время не порывает с той действительностью, в которой мы реально существуем; не теряя своего особого интереса как литература о будущем, она приобретает общечеловеческий интерес как литература о настоящем.
Еще одно замечание о членении композиции. Теперь, мне кажется, можно уже утверждать, что оно выражает последовательные витки спирали авторской мысли. Это в высшей степени характерно для книг Стругацких. Многие писатели-фантасты мыслят «сюжетно», т. е. развитие сюжета со всеми его отступлениями, возвращениями и переплетениями соответствует развертыванию основного конфликта. У Стругацких сюжет, как правило, прост, почти прямолинеен. Они художественно мыслят целыми частями книги, кусками композиции, пытаясь заложить в каждый такой кусок единую «тему» (пользуясь музыкальным термином), один из тезисов своей мысли.
Таковы две темы и соответственно две части «Далекой Радуги» их «Попытки к бегству»: безмятежно-солнечная и трагедийно-страстная. Кроме тех мыслей, которые раскрываются развитием событий, само это композиционное строение несет дополнительную мысль, находящуюся на грани музыкального ощущения — мысль о скрытой сложности и противоречивости жизни…
<…>
Схема Дюма, которую Стругацкие использовали для первой книги, также сыграла свою роль. Она по инерции увлекала их мысль по своим колдобинам. Каюсь: я подозреваю, что Стругацкие не просто спародировали Дюма, но в чем-то всерьез поддались очарованию его схемы и соблазну ее неисчерпаемых возможностей продолжения. Тот искренний восторг, с которым они живописуют своих космических мушкетеров в следующих книгах серии («Путь на Амальтею», «Стажеры»), любуются их эффектными позами и фразами, выдает их юношескую влюбленность во внешний блеск мушкетерской романтики. Но кто знает — может быть, без этой зоркости влюбленного мы не имели бы тех великолепных, сочных деталей, тех живых мелочей и подробностей несуществующего быта, благодаря которым он становится почти реальным, а люди его — почти живыми? А ведь в этом — одна из сильнейших сторон таланта Стругацких.
Пока что, в первой книге, нет еще равновесия между мушкетерской стихией и современной мыслью. Да и мысль выражена смутно, обрывочно. Временами, как в первой части, Стругацким удается растворить ее в художественной плоти, в деталях быта, в оттенках человеческих отношений, временами же она срывается в прямую декламацию.
Налицо противоречие старой формы и нового содержания: романа о приключении и романа о борьбе идей и характеров.
<…>
Судьбы героев переплетаются, и мир, широко развернутый в пространстве, приобретает необходимую для жизненности глубину в своей хронологии.
Вот в этой любви к хронологии я ощущаю частицу затаенной любви к мушкетерам — с ними трудно расстаться. Вся эта хронологическая система — конструкция, несомненно, рационалистическая; а рождена она юношеской склонностью к романтическому эпосу и напоминает о романтической стране Александра Грина. У фантастов, подлинно рационалистических, мы такого хронологического единства не найдем: каждый роман Лема или Уэллса происходит в своем, отдельном времени и месте, необходимом для наилучшего решения данной проблемы. А у Стругацких тот поток времени, катящийся на человека, о котором мы говорили, приобретает вполне ощутимую достоверность; это не условный фон, а осуществленное, историческое время. Именно это и спасает их фантастику от превращения в иносказание, это и сообщает ей романтический пафос летописи будущих человеческих дел.
<…>
Интересно еще и другое. Если в первых главах читатель обживается в новом мире, сопутствуя странствиям вернувшегося на Землю Кондратьева, то позже эта линия обрывается. Кондратьев уходит в новый мир, растворяется в нем, становится одним из его людей, и авторы возвращаются к нему только в одном из рассказов-главок: уже как к одному из многих. Мы остаемся один на один с огромным миром, тоже растворяемся в нем, живем, и смотрим, и думаем.
<…>
Но этот «простой» мир будущего в то же время удивительно сложен. А глава о его сложности называется «Люди, люди…». Сложность будущего Стругацкие пытаются найти в сложности человеческой души, противоречивости стремлений и показать через столкновения различных взглядов на жизнь. Рассказы той главы — точно галерея портретов. Опять возникает знакомая расстановка: нетерпеливый героизм Сидорова — и мудрое бесстрашие Горбовского.
По сравнению с прежними рассказами герой Стругацких — человек будущего — показан здесь полнее, разностороннее, в самых разных своих делах. Но единый образ создать им не удастся — они рассылают отдельные его черты по многочисленным персонажам, дробят и мельчат характер в своей мозаике, лишая себя возможности глубокого раскрытия характера в его развитии, в столкновении с какой-либо глубокой проблемой. Их обобщенный герой привлекает своей духовной щедростью и богатством; но обобщенное препятствует раскрытию сложности: ведь сложное скрывается в индивидуальном.
<…>
Стругацкие пока не видят сложности доброты и свободы, таящихся в них противоречий; их герои лишены выбора, так как перед ними нет сложных проблем. Развитие в их утопии существует, но оно превращается в самоцельное научно-техническое развитие, в повторение одинаковых, по существу, картинок.
Напрашивается мысль, что мозаичность формы искусно маскирует отсутствие единой, стержневой проблемы, а та восторженная приподнятость, с которой они любуются своими героями: «А какие замечательные, какие веселые ребята!», отвлекает внимание читателя от неприятного ощущения, что с мыслью у героев бедновато.
<…>
Для Стругацких очевидные недостатки «Возвращения» означали, что в их фантастике назрело новое противоречие. Новый стиль, новая форма были найдены; на очередь вставало более углубленное понимание, большая и новая содержательность.
<…>
Вот это ощущение «делаемой истории», в которой завтрашнее не предопределено, не задано неизменным, а зависит от наших действий и понимания сегодня — оно и отличает фантастический роман Стругацких от утопий и антиутопий, где оторванная от настоящего история становится, по существу, внеисторической.