ФАНТАСТИКУ ЛЮБИМ С ДЕТСТВА
Мы оба любим фантастику с детства. Жюль Верн, Александр Беляев, Конан-Дойль, а несколько позже Уэллс, Алексей Толстой, Чапек, Ефремов — без всякого преувеличения они владели нашим воображением с самых ранних детских лет.
Желание писать возникло прежде всего как реакция на нехватку хорошей фантастики в послевоенный период. Однако серьезно мы занялись литературой только в середине пятидесятых годов. Сейчас уже трудно сказать, что именно побудило нас взяться за пятнадцатилистный роман, — кажется, какое-то пари. Но так или иначе, план романа был детально расписан, и в 1955 году работа началась.
За первые пять или шесть лет мы испробовали, по-видимому, все мыслимые методы работы вдвоем и вот уже пятнадцать лет, как остановились на самом, без сомнения, эффективном для нас.
Мы собираемся вместе — в Ленинграде, или в Москве, или в каком-нибудь Доме творчества. Один из нас садится за машинку, другой — рядом. План всегда подготовлен заранее — весьма подробный план с уже продуманными эпизодами, героями и основными сюжетными поворотами. Кто-нибудь из нас предлагает первую фразу. Фраза обдумывается, корректируется, шлифуется, доводится до уровня готовности и, наконец, наносится на бумагу. Кто-нибудь предлагает вторую фразу… И так вот — фраза за фразой, абзац за абзацем, страница за страницей — возникает черновик. Черновик обычно отлеживается два-три месяца, а затем его тем же порядком (фраза за фразой, абзац за абзацем) мы превращаем в чистовик. Как правило, хватает одного черновика, но бывали и исключения.
Работаем мы обычно четыре-пять часов утром и час-два вечером. После окончания рабочего дня — обсуждение плана на завтра или обдумывание, наметка следующей повести.
При таком методе работы неизбежны споры, иногда свирепые. Собственно, вся работа превращается в непрерывный спор или, во всяком случае, в некое соревнование за лучший вариант фразы, эпизода, диалога. Взаимная нелицеприятная критика всячески поощряется, но при одном непременном условии: раскритиковал чужой вариант — предложи свой. В крайних случаях абсолютного отсутствия компромисса приходится прибегать и к жребию.
«СОБРАТЬЯ ПО ПЕРУ, ИЗДАТЕЛИ, ЧИТАТЕЛИ…»
Нам частенько говорят:
— Знаете, мой сын без ума от ваших книг. Все как есть прочитал. Сам я эту фантастику не люблю, но вот сын!..
Считается, что это комплимент. И одновременно — героическое признание, вызов на откровенность. «Сам я эту фантастику не люблю…» — «Да, да, я тоже, знаете ли, больше люблю зазорные открытки смотреть и кошек мучить…» Впрочем, мы радуемся. Сын все-таки без ума. Или там дочь. Прогресс, ребята, движемся куда-то понемногу.
Вообще, у нас впечатление, что если бы не эти сыновья и дочери, нас бы не издавали. Представляется такая картина. Сидит у себя дома за ужином издательский работник, превеликого ума человек, с хроническим гастритом от воздействий Госкомитета по печати. Пьет он чай и жалуется внимательной супруге:
— Нынче Стругацкие рукопись принесли. Экие наглецы! Давно ли я за порнографию выговор получил, так теперь только Стругацких мне и не хватало…
И ту подает голос сын — длинноногий, в очках и с сигаретой, — лениво листавший «Огонек» в углу на диване.
— Прости, старик, но ты — дубина. У нас в классе (а еще лучше — на курсе, а еще лучше — в цеху) все от Стругацких без ума. И если ты посмеешь их не издать, я тебе…
Следует сцена. Возможно, даже не без валидола. Но старику-дубине деваться некуда. Он соглашается держать мазу за Стругацких, выговорив себе право отдать их рукопись на рецензию.
Из материалов к выступлению в «Литературной газете» под рубрикой «Литература — жизнь моя» (публикуется впервые).
Забавно, что если в этой картине есть хоть намек на правду, тогда мы тут имеем единственный известный нам случай воздействия читателя на издателя.
«Литература — жизнь моя»
Любят-таки наши газетчики лихие названия. «На турнирной орбите». Почему на орбите? Вокруг чего (кого) орбита? В воображении возникает спецкор, который с жужжанием несется по эллипсу вокруг шахматного столика и творит чего-то профессионального. Или «Спортивные меридианы»… Конечно, космический век, эпоха НТР, и вообще, по одежке протягивай ножки… Со временем уровень образованности у газетчиков повысится, и будут у нас «Судебные эклиптики», «Параллаксы канализации» и даже какие-нибудь «Морально-нравственные арктангенсы».
Впрочем, «Литература — жизнь моя» — совсем иное дело. Название рубрики отдает веской, десятилетиями выверенной солидностью. Но от этого не легче. Что, собственно, имеется в виду? Что вся жизнь писателя сосредоточена в писательстве? Так это же неверно. У нас семьи, у нас дети и внуки, мы копим на кооперативную квартиру, мы коллекционируем марки. Не говоря уже о том, что мы с неизбывным и пристальным интересом следим за тем, что творится в нашей собственной стране и за ее пределами, да еще угроза атомной войны, да еще экологический кризис, да мало ли что еще! Нет, не можем мы сказать, что вся наша жизнь сосредоточена в писательстве. Не бывает таких писателей.
Следовательно, смысл названия рубрики в чем-то другом. Для простоты предположим, что речь должна идти о примате профессиональных литературных интересов в повседневной жизни литератора или, точнее, в его повседневном труде. Тогда от писателя, выступающего под этой рубрикой, ожидаются, как минимум, его впечатления, сложившиеся в ходе его многолетней работы, от собратьев по перу, от издателей и читателей.
(Конечно, название «Литература — жизнь моя» можно истолковать и иначе. Например, что больше всего на свете я люблю хорошую литературу. И пуститься в длинные рассуждения о том, как и почему хорошая литература важна в жизни народов. С соответствующими примерами из учебников для педвузов. Но с такими рассуждениями, как ни велика их ценность, может выступить и достаточно квалифицированный читатель, а мы все-таки писатели, от нас требуется взгляд «изнутри»).
Из интервью (по магнитофонной записи):
— Кого из писателей, русских и иностранных, вы считаете своими учителями?
— Учители писателя — это из речей на торжественных заседаниях. Переформулируйте вопрос.
— Сейчас… Так. Кто из писателей, русских и иностранных, более всего, по вашему мнению, оказал влияние на формирование ваших литературных интересов, языка, стилистики и так далее?
— Влияние на формирование… Впрочем, понятно. Именно «по нашему мнению», это вы правильно вставили. Пишите: Алексей Толстой, Гоголь, Салтыков-Щедрин. Проза Пушкина. Затем, значительно позже, Достоевский. В определенной степени Леонид Леонов, его «Дорога на Океан». Головой в небеса упирается для нас Булгаков, он мог бы здорово повлиять на нас, но нам его дали слишком поздно. Из иностранцев — Диккенс, Уэллс, конечно, Чапек, Акутагава, Хемингуэй, Фейхтвангер. Немного и кратковременно Кафка. А на сюжетную смелость нас поощрил пример Ефремова и Станислава Лема.
Два неотвязных и отвратительных призрака бродят со стенаниями по тучным нивам фешенебельных издателей, критиков и педагогов. Наиболее фешенебельные, во всеоружии доскональных знаний литературы и массовой психологии девятнадцатого века, полагают даже, что имеет место один призрак о двух головах: это где про марсиан и про сыщиков. Наименее фешенебельные, по неграмотности и отвращению к читателю и ученику, слепо следуют этому убеждению — тем-де, которые со званиями и в столицах, гораздо более виднее.
Впрочем, действительно, деваться некуда. В детективах действуют сыщики, а фантастика описывает марсиан. Оставим пока в стороне фантастику: известно, что у Гоголя, Булгакова и Маркеса марсиан не случается, и вообще, фантастика — это не тема, а СПОСОБ ДУМАТЬ, как счастливо выразился кинокритик В. Кичин. Но почему — при прочих равных условиях — тяжкие усилия делового человека внедрить бригадный подряд или заставить бригаду отказаться от премии, или совершить еще что-то нужное (не говоря уже о вечной теме, может ли мальчик дружить с девочкой, и если может, то как родители отнесутся к внуку), — почему фешенебельные издатели, критики, педагоги признают такие темы достойными литературы, а интересный труд сыщика — нет?