— А чем же они занимаются днем? — спросил Москвич.
Полицейский сплюнул:
— Болтаются в порту, роются в мусорных чанах. Иногда они подходят к вам и говорят: «Сэр, не дадите ли вы мне двенадцать центов? Их мне недостает на автобусный билет. Я забыл кошелек дома». И вы даете ему двенадцать центов, хотя прекрасно знаете, что ни дома, ни кошелька у него нет, да и вообще ему некуда ехать.
— А что было раньше в этом помещении?
— По-моему, всегда была ночлежка. Во всяком случае, до второй мировой войны здесь уже спали бродяги. Тогда нью-йоркские ночлежки принимали двадцать тысяч человек. Мне известно, что сейчас в ночлежных домах ночуют семьдесят пять тысяч ньюйоркцев…
Как-то вечером мы возвращались в свою гостиницу. На перекрестке 79-й улицы и Бродвея мы догнали старика, который вел на поводке шесть маленьких собачонок.
— Зачем этому человеку столько собак? — спросил Москвич.
И вот надо же? В Нью-Йорке около двенадцати миллионов жителей. Они говорят по-английски, по-испански, по-итальянски и бог его знает еще по-каковски. А этот старик, оглянувшись, ответил по-русски:
— Собаки не мои. Это было невероятно.
— Вы русский?
— Мои родители родом из Галиции, и в нашей семье всегда говорили по-русски.
Он был одет очень бедно. Густая нечесаная борода не могла скрыть худобы его щек.
— Так вы прогуливаете собак? — спросил еще не пришедший в себя Москвич.
— Да, прогуливаю. А чем же жить?
Когда-то он работал столяром. У него была семья. Жили не очень богато, но сносно. Потом жена спуталась с каким-то шулером, спилась и в конце концов покончила с собой, открыв на кухне газ. Он воспитал двух дочерей, но дать им образование, конечно, не смог.
Старшая дочь вышла замуж за автомеханика, уехала с ним в Сан-Франциско, и с тех пор о ней ни слуху ни духу. Скорее всего просто решила не подавать о себе вестей, чтобы не помогать отцу и младшей сестре. А ее сестренка тяжело больна. Заболела еще в детстве какой-то непонятной болезнью. У нее начали твердеть суставы. Врачи охотно брали деньги, но помочь ничем не могли. На оплату врачей и на лекарства уходили все заработки. Пришлось оставить неплохую квартиру и перебраться в каморку, кишащую крысами. Незаметно к нему подкралась старость. Со стройки его уволили. Понятно, какой теперь из него работник. Одно время перебивался случайными заработками. А вот теперь водит собак, которые скрашивают жизнь бедным одиноким старушкам: все-таки не так страшно ждать смерти, когда рядом есть живая душа. Обычно старушки гуляют с собаками сами. Это для них большое удовольствие. Но старушки часто хворают. Тогда о собаках заботится он. Конечно, заработок не бог весть какой, но где будут платить больше?
— А что же с дочерью?
— Все так же, как и было. Лежит…
Вокруг блестел огнями, рычал и бесился Нью-Йорк. Гремела музыка в ночных клубах. В театре недалеко от Бродвея совершенно голые актеры, даже не прикрывающие срам рукой, играли современную пьесу. В подъездах торговали наркотиками. Прыщавые юнцы рассматривали порнографические журналы в книжных лавках. На перекрестках улиц и у роскошных витрин магазинов стояли проститутки в потертых манто. И во всем этом громадном городе никому не было никакого дела до печали старика, прогуливающего чужих собак.
Мы вглядывались в лица ньюйоркцев, штурмующих по утрам метро. Мы сравнивали их с москвичами. Конечно, и москвичи торопятся на работу, и москвичи толкаются в спешке, и они бывают не очень-то счастливы, когда заезжий провинциал останавливает их за пять минут до начала работы и начинает выяснять, каким трамваем надо ехать с Ярославского вокзала на Казанский.
Но бегущий на работу москвич радуется дню прошедшему и дню наступившему. Вчера он был на лекции в Политехническом институте, а сегодня хочет попасть в театр. Он только что на ходу прочел сообщение в «Правде» о том, как врач, промчавшись на санях сто пятьдесят километров, спас жизнь человеку на далеком заполярном стойбище, и живо обменивается по этому поводу мнением со своим соседом.
Однажды мы ехали в нью-йоркском метро, и Москвич вспомнил такую московскую сценку. В вагон вошел мужчина с букетом живых цветов.
— Молодой человек, где вы купили такую прелесть? — спросила его старушка, соседка по скамейке.
— Я уже не молодой человек, а дед, — с гордостью объявил обладатель букета. — У меня родился внук, и я еду в родильный дом проведать невестку!
Как оживился вагон! Как дружно, тепло, а главное, искренне поздравляли молодого деда совсем незнакомые ему люди!
Очень трудно представить себе, чтобы какой-нибудь нью-йоркский дед решился сделать подобное заявление в прокуренном вагоне сабвея. Его вряд ли кто поймет. Многие над ним посмеются или просто отвернутся от него, как от ненормального.
Нас удивляло, сколько людей в кафе и ресторанах сидят за столиками в полном одиночестве. Даже пьяные, которых мы видели в немалом количестве на Бауэри и в Гарлеме, не пели песен. Они молча обнимали фонарные столбы или так же молча сидели на скамейках в парках с безысходной грустью в глазах.
Бродя по Нью-Йорку наших дней, мы вспоминали слова, написанные много лет тому назад: «Нью-Йорк — город пугающий. Миллионы людей мужественно ведут здесь борьбу за свою жизнь. В этом городе слишком много денег. Слишком много у одних и совсем мало у других. И это бросает трагический свет на все, что происходит в Нью-Йорке».
Тревогу американцев за завтрашний день, за здеровье кормильца, за судьбу детей, за судьбу страны мы ощущали повсюду, хотя американская традиция улыбаться даже в самые грустные минуты казалась непоколебимой.
В цехе одного из промышленных предприятий мы заметили веселенький плакатик: «Шевелись, выгляди живым, а то тебя заменят кнопкой».
Вроде бы шутка, юмор, но в них реальная угроза, неумолимо исходящая от технической революции, механизации и автоматизации в условиях капитализма. И мы вспомнили слова продавца жареной кукурузы, которого встретили Ильф и Петров в городе Скенектеди:
— Понастроили машин. Все делают машинами. Нет больше жизни рабочему человеку.
Рассказывая о современной Америке, нельзя было обойти молчанием ее молодежь. В дни Ильфа и Петрова молодых американцев называли «потерянным поколением». Потом — «молчаливым поколением». Сегодня это — «бунтующее поколение».
— Нам стыдно, что наша страна превратилась в мирового полицейского, — сказал нам служащий компании «Кока-кола» в Атланте.
Этого юноши еще не было на свете, когда Ильф и Петров путешествовали по Америке. Не родился еще и лейтенант Келли, убийца вьетнамских женщин и детей. В тот год, когда писалась «Одноэтажная Америка», еще не столь отчетливо был слышен скрежет шестерен «военно-промышленного комплекса». Страна еще не знала слова «Пентагон», еще не плыли за океан корабли с американскими солдатами на американские базы.
Мы увидели Америку в глубокой трясине несправедливой колониальной войны, которая продолжается уже свыше восьми лет и определяет весь политический и моральный климат страны.
Когда Ильф и Петров бродили по улицам Атланты, они, возможно, обратили внимание на негритянского малыша, торговавшего фруктовой водой на Аубур-авеню. Этого малыша звали Мартин Лютер Кинг. Мы были на его могиле в Атланте. «Свободен наконец! Свободен, наконец! Слава всемогущему богу, я свободен, наконец!» — выбито на мемориальном камне. Трагический смысл этих слов беспредельно жесток и отчетливо ясен. Лишь смерть приносит негру освобождение. В Чикаго мы были на митинге негров-бедняков. Сподвижник Мартина Лютера Кинга молодой священник Джесси Джексон говорил:
— В этом обществе наша жизнь похожа на бег по лестнице эскалатора, который движется вниз. Мы бежим вверх, а опускаемся все ниже и ниже…
Но все решительнее и громче заявляют о себе двадцать пять миллионов американских негров. Если бы Ильф и Петров снова проехали сегодня по когда-то тихой 14-й улице Вашингтона, они бы не узнали ее. И не потому, что ее изменили новые постройки, а потому, что в негритянском районе почти каждый третий дом носит следы прошлогодних пожаров.