Зная ее любовь к голубям, Генри тайком соорудил в дальнем углу сада голубятню и пустил в нее несколько пар птиц. Выйдя на следующее утро в сад, она набрела на домик с воркующим населением и расплакалась.
Приехал епископ Вимпос. Он уже знал о несчастье и специально проделал долгий путь в Афины, чтобы посочувствовать и подать пастырское утешение. Два года в Триполисе не прошли для него бесследно: он осунулся, поистрепалась его сутана.
«Как глупо, что он прозябает в захолустье, — возмущалась про себя Софья. — С его-то светлой головой! Могли бы найти для него что-нибудь творческое: заниматься наукой, писать, с пользой применять знания».
В сущности говоря, это была ссылка. На вопрос, чем он занимается, он так и ответил:
— Служу, а больше, пожалуй, ничем не занимаюсь. Наезжаю в сельские приходы, слежу за казной епархии…
— Никого не учишь?
— Нет, учу детей. Школ ведь мало. Без меня они вырастут неграмотными.
— Церковь обязана вернуть тебя в Афины! Он только слабо улыбнулся в ответ.
— Я понимаю: ты убеждена, что я должен преподавать теологию в университете, древнееврейский. Я сам порою очень скучаю но университету, мне не хватает его библиотеки, коллег, подающих надежды студентов. Иногда не с кем словом перемолвиться, и так одиноко…
— А твоя библиотека?
Он грустно помотал головой.
— Увы, Софья, библиотеку я продал, когда уезжал в Триполис, — надо было расплатиться с последними долгами.
Ей стало жаль его до слез.
— Но не навечно же это?!
— Милое мое дитя, я наставлял тебя слушаться божьей воли — и сам же ослушаюсь! Ведь если я возлюбил Господа и нашу Церковь, я должен с кротостью принимать все посланные мне испытания.
И тогда впервые после отъезда Генри она отправилась без него в город. Она ехала в любимый с детства книжный магазин Коромеласа. Это была зала с полками в три стены, пестрящая надписями: Поэзия, История, Литература, Наука… Отдельно стояли книги на французском, немецком и английском языках. Дважды в год, в день святого Василия и на свои именины, она приходила сюда с кем-нибудь из взрослых, вдыхала запах краски и переплетов. Ей разрешали выбрать любую книгу. Сейчас Генри оставил ей на неотложные расходы сто долларов, и большую их часть она решила потратить на книги для дяди Вимпоса. Она ни секунды не сомневалась в том, что и муж счел бы это неотложным делом. Они были обязаны Теоклетосу Вимпосу своей встречей, сохранностью их брака, и нельзя, чтобы он был одинок, чтобы он не мог побеседовать хотя бы с книгой. В Париже она сказала Генри: «Мне легче сломать ногу, чем мучиться от одиночества». Или она сказала: «чем скучать по дому»? Впрочем, это одно и то же. Духовная и научная атмосфера столицы — их лишился Теоклетос Вимпос, и от этого он страдал. По-своему это сродни ее недавней беде.
Апрель стоял теплый. На рассвете небо подергивалось белесоватой дымкой, потом ярко голубело. Она хлопотала у клумб и кустов, выпустивших почки, кормила голубей, но странно! — ее томило чувство опустошенности, потери. Ее все сильнее тянуло в Гиссарлык, к раскопкам, к людям, к радости находок.
Письма от Генри также приносили мало утешения. «Живем тяжело, — писал он. — Виды прекрасные, остальное все плохо».
Домик на краю раскопа еще не был готов. Он ночевал в какой-то будке для инструментов. Три ночи не переставая лил дождь, крыша потекла. Яннакис набирал рабочих и со стряпней не успевал, к тому же не было ни плиты, ни подходящей посуды. Пришлось брать еду из Хыблака. Кругом была такая грязь, темень и холод, что он забросил писать свои отчеты по вечерам. «Если можешь, то. ради Христа, задержись в Афинах и немного укрепи ручки и ножки…»
Но если она все же собирается ехать, то пусть обязательно прихватит плиту, десять тарелок, ножи, вилки и ложки, пару матрацов (большой и маленький), одеяла, полотенца, одежду попроще, крепкие кожаные башмаки, а также несколько дюжин плетеных корзин разной вместимости—для перевозки горшков, ваз, черепков. И она отправилась делать покупки. Спирос проследил, чтобы все упаковали в те самые корзины, которые на обратном пути доставят в Пирей их археологический материал.
После очередного письма оставаться в Афинах было уже невозможно. В нем каждое слово исходило любовью и одиночеством.
«Моя самая прекрасная женушка! Как ты себя чувствуешь, мой маленький ангел, жизнь моя? Что ты там поделываешь? Как твой аппетит, как ты спишь? Поправляешься ли? Как поживает наша дочурка? Ей нужно каждый день быть на воздухе три часа—как минимум. Что делается в твоем саду? Надеюсь, что заключенным в тебе божественным духом ты вернула к жизни нашу бедную пальму. Живы ли голуби? Уверен, что от твоего сада нельзя отвести глаз.
Любовь моя, каждый день езди купаться в Пирей, а когда откроют железную дорогу—то в Фалерон. Я хочу, чтобы ты совсем поправилась. Напиши мне что-нибудь хорошее—тогда мне и солнце здесь посветит ярче».
Она в тот же день заказала каюту на пароходе, отплывавшем в начале мая в Константинополь.
За день до отъезда от Генри пришла рукопись статьи на пятнадцати страницах с просьбой показать ее грамотному родственнику, дабы тот поправил, где надо, а затем переслать в афинские «Полемические листы». Нужно было еще успеть отнести фотографу зарисовки их находок — креста и «свастики»: к статье нужны иллюстрации.
Перепоручив все эти заботы отцу, она перевезла родителей на улицу Муз, чтобы не отрывать Андромаху от дома, расцеловала всех на прощание, и Спирос отвез ее вместе с кофрами в Пирей.
Генри встречал ее на пристани в Чанаккале. У нес заныло сердце, когда она увидела его на самом краю сходней. Он так исхудал — костюм висел на нем, как на вешалке. Лицо желтое, в углах рта пролегли глубокие морщины — нет, даже в их худшие дни в Хыблаке он так не выглядел. И спал он, конечно, плохо все эти недели. Еще эти отчеты для газет и ученых обществ: без ее помощи он писал по-гречески в три раза медленнее.
«Бедный мой, бедный, — с любовью подумала она, — как ему было тяжело. Ну, уж теперь я не спущу с него глаз».
— Как ты красива, — прошептал он, обнимая ее.
Для дороги она, понятно, пренебрегла его советом относительно «одежды попроще», надев сшитые в последнюю неделю в Афинах шелковую блузку с кружевным воротником, широкую нежно-голубую юбку и синий саржевый жакет, который очень ей шел. В общем, она кое-что сделала для того, чтобы быть красивой в глазах мужа.
Слегка отстранившись, он взглянул ей в лицо.
— За всю свою разнесчастную жизнь я никого не встречал с такой радостью. Дай посмотреть на тебя. Я же тут ничего не видел, кроме мотыг, лопат и турецких греков. Ты стала полненькая. Это хорошо. Глазки сияют…
— Это потому, что я тебя вижу, Эррикаки. Еще бы не потолстеть: мама готовила мне три раза в день—слыханное ли дело? Зато теперь я позабочусь о тебе. Вот поцелуй от Андромахи.
— Какой сладкий поцелуй и какой чистый. Надеюсь, ее мама припасла парочку от себя?
— Не сомневайся. Готов наш дом?
— Да, и еще кухонька с пристройкой. Яннакис горит нетерпением получить наконец плиту. Стой! А ты не забыла плиту?
— Конечно, привезла, и столько продуктов, что полгода буду кормить тебя по-царски.
Они пошли посмотреть за погрузкой корзин в большую арбу.
— Вон Деметриу, — показал Генри. — Десятник, тот. что помоложе, ты помнишь. Отдай ему погрузочную опись, он сам проследит за всем.
Взявшись за руки, они стояли у кромки голубых Дарданелл и смотрели вдаль, на зеленые Галлиполийские холмы. День был теплый и ясный.
— Софидион, ты привезла нам хорошую погоду. В эти три недели мы потеряли семь дней: дожди, праздники. И все же в первой половине апреля мы выбрали одиннадцать тысяч кубических ярдов земли, а были страшные холода.
— Мне хочется скорее все это увидеть. Как идет работа у Лорана?
— Он уехал. Отработал свой месяц и уехал. Пьет! К нам на холм он выбирался только на час-другой.
— А как же его расчетные чертежи, рельефные карты?