Итка уже перестала сердиться.
— Когда я пришла вчера за продуктами, — стала она рассказывать, — за мной встали две модные дамочки. Обсуждали какую-то статью в журнале. Интервью с женщиной — профессором университета. Когда ее спросили, как она все успела — так далеко продвинуться в науке и вырастить троих детей, — она ответила: «А это потому, что у нас была Катенька. Дальняя родственница, которая с нами жила. Она вела хозяйство и воспитывала детей». Дамочки смеялись. «Так это Катенька сделала из нее профессора, — сказала одна. — Была бы у меня такая Катенька, я бы теперь тоже была профессор!»
Я громко рассмеялся.
— Не смейся, — одернула меня Итка. — Может, из нее и правда вышел бы профессор. Не из нее, так из другой какой-нибудь. Занятнее всего, на мой взгляд, что над этим смеялись сами женщины. Женщина, занимающаяся серьезным делом, не по душе остальным. Тут как-то выезжаю из гаража, а на тротуаре — тихая такая старушка. Увидела меня, нахмурилась и говорит: «Ты бы лучше кастрюлями занималась!». — «Вот приеду домой и начну заниматься», — отвечаю ей. Нет ведь, не успокоилась, косилась на меня, как ведьма.
В тот вечер мы уже не возвращались к этой теме. Итка стала готовить ужин. Поговорили мы с ней, поговорили, а как мне быть с Волейником, осталось неясным.
Что, если у него действительно недоставало возможностей развиваться? Быть может, и других следовало шире привлекать к тяжелым случаям. Но что касается Волейника, тут меня не устраивало и другое. Безответственность. Решиться на такую операцию без совета и поддержки более опытного коллеги он не имел права.
Я сказал об этом Итке, но она пожала плечами:
— Если состояние пациентки ухудшилось и операция представлялась ему необходимой…
— Не верю, что оно настолько ухудшилось. Он, безусловно, мог себе позволить подождать.
— А как ты ему докажешь? Обвинишь во лжи?
Нет, этого я не могу. Волейник, может быть, внушил себе, что вмешательство необходимо. Тогда ведь он имел право ослушаться моего распоряжения. Я не знал, что мне делать.
Через неделю было традиционное совещание с патологоанатомами. Люди других профессий даже не подозревают, что мы получаем за свою работу оценки по пятибалльной системе. Пациент умер, диагноз поставлен правильно, а что же операционное вмешательство?.. Сидим мы большей частью совместно с неврологами на «скамье подсудимых». Патологоанатомы — строгие присяжные. Аттестуют нас от пятерки до единицы, как в школе.
Первым в тот раз обсуждался случай абсцесса мозга. Неврологи правильно определили гнойный очаг в переднем отделе левого полушария. Румл сделал пункцию и удалил весь гной. Осталась только полость с капсулой. Больной, однако, не шел на поправку, температура держалась. Рентгеновские снимки ничего плохого не показывали. Но больной все-таки скончался при симптомах общего сепсиса.
Неврологи написали: «Не исключены дальнейшие мелкоочаговые абсцессы мозга, которые не удалось обнаружить». Так оно и оказалось. В обеих затылочных долях были еще мелкие очаги. Патологи были неподкупны, поставили неврологам тройку, потому что те не диагностировали очаги в затылочных долях.
Затем шли два случая опухолей мозга. Обе были очень обширны, и обе мы сначала хотели признать неоперабельными. У первого больного вмешательство прошло успешно, но потом в раневом канале открылось кровотечение. Вторая опухоль была метастазом карциномы легких. «Высшая аттестационная комиссия» поставила нам пятерку.
Следующей на повестке дня стояла сестра Бенедикта. Патологи уже заранее набычились. Не любят они Волейника — всегда со всеми полемизирует. Одно время подвизался в гистологии и считает, что разбирается во всем.
На сей раз к полемике подготовились, хоть времени на это оказалось очень мало. Показывают диапозитивы, где виден ствол головного мозга с просвечивающей темной кровью. Кроме фотографий, у них еще гистологические препараты. Видно, что кровоизлияние захватывает половину моста.
— Кровоизлияние возникло в ходе операции, — комментирует патолог.
Снова все освещается: величина опухоли, положение, операционная техника. Волейник повторяет то, что все знают уже наизусть. Что был большой отек и операционное поле не просматривалось, что оперировать было необходимо, поскольку состояние больной ухудшилось. Ничего, кроме этого, не оставалось.
— Оставалось, — говорит Ружичка, который Волейника терпеть не может. — Достаточно было сделать декомпрессию. Удалил бы кость — и отек, о котором ты все время толкуешь, перестал бы угрожать жизни пациентки. Второй этап операции можно было отложить — до возвращения кого-нибудь из нас.
— Я сначала подумал об этом, — защищался Волейник (он казался спокойным, только пальцы, поигрывающие авторучкой, заметно дрожали). — Но потом сказал себе, что операция в два этапа явится для нее гораздо более тяжелой нагрузкой.
— Ну вот ты нам и доказал, что операция в один этап явилась для нее нагрузкой более легкой, — мрачно засмеялся Ружичка.
— Вмешательство было чересчур радикальным, — продолжал патолог. — Произошло повреждение ствола.
Волейник не хотел сдаваться:
— Там могла быть микроаневризма, которая лопнула непосредственно после операции.
— Ну, это уж совсем неправдоподобно!
— И все-таки нельзя этого сбрасывать со счетов, — не унимался Волейник.
— Со счетов нельзя сбрасывать ничего. Даже что во время операции произошла остановка сердца, — задергался уголок рта у патолога.
Присутствующие рассмеялись. Все это выглядело гнусно.
— Сейчас судить об этом трудно, — сказал я. — Операция была непростой, и доктор Волейник пытался убрать все. Для каждого из нас этот случай, безусловно, поучителен.
Все смолкли. Спросили про оценку. Патологи сказали, что диагноз был правильный, но в целом случай квалифицировать не будут.
Кончили. Когда расходились, Волейник подошел ко мне. Он воспрянул духом, поскольку я за него вступился. Стал даже с улыбкой произносить какие-то общие фразы. Намеренно — показать остальным, что вины за собой не чувствует. Это было последней каплей, переполнившей чашу. Я позвал его к себе в кабинет.
Он не ждал того, что я хотел ему сказать. Первым опять начал разговор об операции сестры Бенедикты, видимо, полагая, что вскрытие убедило меня в его правоте. Приводил все новые и новые подробности. Я с изумлением смотрел на него. Он менялся прямо на глазах. Еще недавно молчаливый и нерешительный, теперь стоял и разглагольствовал, широко жестикулируя. Великий хирург после необычно трудной операции. Ни малейших сомнений в собственной непогрешимости. Вмешательство провел блестяще, доктор Гавранкова может это где угодно подтвердить. Никто из старших коллег не мог бы сделать большего.
А ведь у него мания величия, сказал я себе мысленно. Жаль, не настолько, чтобы заинтересовать психиатра.
Я перебил его. Сказал, что в случае с сестрой Бенедиктой он переоценил свои возможности и ему следовало это признать. Я не хочу, чтобы он продолжал работать у меня в клинике.
— Займитесь года на два, на три обычной хирургией, если уж вас эта область так заинтересовала, — посоветовал я ему наконец. — Быть может, там вы сможете приобрести какой-то опыт и сноровку.
Он замер. Из фанатика с орлиным взглядом сразу стал прежним — обиженным, вздорным — Волейником.
— Не понимаю… Ведь я, кажется, все объяснил, пан профессор…
Видно было, как лоб у него покрывается испариной. Чувствовал я себя прескверно. Мне становилось его жаль.
— Возможно, вы когда-нибудь еще вернетесь к нейрохирургии, — сказал я — главным образом чтобы его утешить. — Я вам хочу добра. Со временем и сами вы поймете, что я прав.
Голову можно было дать на отсечение, что он этого никогда не поймет. Настроение его менялось молниеносно. В эту минуту он меня уже ненавидел. Заявил, что все мы против него предубеждены. Что никогда я не пускал его к настоящей работе и таким образом лишил возможности приобретать опыт. Его успех на поприще нейрохирургии зависел от меня, и только от меня. Если я указываю ему на дверь, он уйдет — и без того уж оставаться здесь ему невыносимо. Однако же, да будет мне известно, что это я совал ему палки в колеса. Такое отношение несовместимо с моралью настоящего врача, обязанного помогать младшим коллегам.