Я все помнил. Память у меня хорошая. Я помнил даже, как лет пятнадцать назад мы лупили Василя на стадионе у железнодорожных путей. Потому что он был толстый и его легко было довести до слез. Били ради удовольствия, не сильно и так, чтобы все могли приложиться. Его мать потом приходила к директрисе школы, начинался ад. Дело в том, что мать Василя была членом партии, так что все это попахивало политической провокацией и контрреволюцией, хотя никто из нас и в голове такого не держал. Партия – это было Первое мая, сосиски и красные полосы газет, которые приносили наши отцы. Василь ни разу никого не заложил. И всех нас не могли депортировать в другую школу или в Сибирь. Это только материнское сердце чуяло правду, но чувства и рваная перепачканная одежда не могли заменить чистосердечных признаний. Василь молчал как рыба. В конце концов он стал одним из нас. В восьмом классе на том же самом стадионе Рыжий Гришка прорывался с мячом к воротам, а Василь играл защитником, потому что кем он еще мог играть, и попался под ноги Гришке. Гришка прошел, забил банку в ворота, и тут мы увидели, что Василь не на шутку корчится от боли, по-настоящему, а вовсе не для эффекта. Нога у него треснула, как спичка, в двух местах.
Не помню, кому это пришло в голову, но мы решили навестить его, потому что ему предстояло лежать дома месяца два, если не больше, а была весна, конец года, и надо было помочь ему в учебе, ну и прочая тряхомудия.
Нам было не по себе. Ни у кого из нас не было такого дома. Здесь не слышались поезда. Дом стоял на краю поселка, там, где начинался сосновый лес. Вообще он здорово смахивал на небольшую помещичью усадьбу. Четыре белые колонны, красная четырехскатная крыша, широкое крыльцо. Перед домом росли серебристые ели. У нас как-то в голове не умещалось, что тут просто-напросто живут. Мать Василя открыла нам дверь, и сразу пахнуло скипидарным запахом мастики, как в музее. Это была крупная, бесформенная женщина с сединой в волосах, стриженных, как у мужчины. Мы были втроем – Малыш, Гонсер и я. Гришка на этот визит положил с прибором. Он был второгодник, пил плодово-ягодное и уже тогда, похоже, обворовывал пьяных. «А на хера он под ноги полез?»
Мать смотрела на нас холодным, неприязненным взглядом, но Василь уже кричал откуда-то из глубины дома:
– Заходите! Заходите!
Костека, само собой, с нами тогда не было. Да и позже, лет через пятнадцать – семнадцать, тоже. А сейчас он ехал рядом со мной, недвижный, как будто за полчаса сна хотел в ускоренном темпе наверстать все то время.
Да, Орля была грандиозная дыра. Автобус развернулся на крохотной площади, два фонаря едва освещали несколько одноэтажных домишек. Мы вышли в холодину. Кто-то показал нам дорогу на железнодорожную станцию. Дорога шла под уклон. После десятиминутного марша мы увидели ледяные огни на перронах. Грохот ударяющихся друг о друга товарных вагонов создавал ощущение, будто мы попали под огромный железный колпак.
– Это железнодорожный узел, – сообщил я, – потому буфет и открыт всю ночь.
В зале ожидания свет был мутный и желтый. В углу стояла изразцовая печь, и со времен Франца Иосифа не изменилось ничего. Из приоткрытой зеленой двери тянуло запахом жратвы, а вывеска возвещала: «Бар. 24 часа. Перерыв на уборку 5.30 – 6.00».
В баре все было как в баре. Несколько железнодорожников, неизменные бабы и трое спящих, непонятно, то ли пассажиры, то ли пьяные, а возможно, и то и другое. На стеклянных полках позади стойки было полно оранжджюсов, чуингамов, корнфлексов и солтнатсов. Но имелся и чай, и фасоль, потому как старое, слава Богу, неохотно уступает место новому.
– М-да, – буркнул Костек, и мы втиснулись в угол рядом со штабелем коробок с пепси.
Минут через десять я почувствовал, что наконец-то впервые за всю неделю мне тепло. Полностью и безусловно. Правда, в кончиках пальцев ног ощущалась пока некая онемелость, но еще минуты две-три, и это тоже пройдет.
10
– По тройному чаю и по порции фасоли. Ну и немножко выпьем. Ночь длинная.
– Согласен, – кивнул я. – Давай чай. После чая лучше разговаривается. После кофе не очень.
– Хочешь поговорить… можем и поговорить… – Костек произнес это неторопливо, словно обдумывая и взвешивая невесть какое замысловатое предложение. Он размешал черный настой, а я поровну разлил очередной «мерзавчик». Над стойкой виднелся только краешек белого чепчика буфетчицы.
– А я не знал, что ты приедешь. Василь сказал только вчера вечером. Он любит тайны. А знаешь, что он нам показал?
– Ну?
– Бункер. Самый настоящий бункер. Сводил на экскурсию. В горах, в маленькой узкой долинке, собственно говоря, в ущелье. Там росли такие густые кусты, что едва можно было пробраться, да еще и колючие. И в скале, в обрыве над ручьем – лаз. Все заросло, так что не видно. Пришлось войти в ручей, чтобы туда проникнуть. Метра два-три вниз по ступенькам, и попадаешь в помещение, как небольшая комната. Укреплено деревом, обшито досками, но немножко страшновато, потому что все малость трухлявое, однако держится. Свод подперт крепью. Еще с войны. Василь говорил, что с тех пор туда никто не заглядывал. Там были даже ящики от патронов или каких-то других боеприпасов. С надписями на немецком и русском языках. Василь сказал, что это может пригодиться.
– Ящики?
– Нет, бункер.
– Партизанам нужна база, да?
– Костек…
– Ну?
– Ты почему сюда приехал? Только серьезно. Он глянул на меня и как-то невнятно улыбнулся:
– На зимние каникулы. А разве ты не для этого приехал?
– А вся эта трепотня Василя? Вдохновенные речи? У него есть какой-то безумный план.
– Чушь. Какой еще план? Ранний климакс у него, хотя это больше смахивает на трудности времен полового созревания.
– А помнишь – жизнь или смерть?
Костек потер лоб, отхлебнул глоток чая по-гуральски и, глядя в тарелку из-под фасоли, сказал:
– Послушай… оглянись вокруг. На этом фоне сумасшествие Василя – никакое вовсе не сумасшествие, одним словом, кет в нем ничего особенного, исключительного.
– Ничего исключительного, – повторил я, потому как в голове у меня не укладывалось, что сумасшествие – это нечто совершенно обычное.
– Люди нашего, да и совсем стариковского возраста предаются куда более утонченным забавам. А что придумал Василь? Пять человек скрываются в лесу, скрываются для того, чтобы никто их не нашел, – одним словом, игра в прятки и не более того.
– Для меня в этом есть что-то нереальное. Все, что связано с Василем Бандурко, всегда было чуть-чуть нереальным.
Когда наконец его мамаша после долгих колебаний, поскольку мы были посланцами мира, который обижал ее сына, и уж в этом у нее никаких сомнений не было, впустила нас, мы вступили на сверкающий, поскрипывающий паркет прихожей и стали торопливо разуваться, всецело убежденные, что имеем дело с некоей сверхреальностью. Наши заурядные личности отражались в огромном зеркале, заключенном в резную раму. На полу стояла черная ваза с засушенными травами, цветами и колосьями. Из коридора вели несколько Дверей цвета мореного дуба. И запах, этот запах, в котором смешивались ароматы костела, музея и чего-то еще, быть может попросту тишины. В наших домах пахло едой, там царили шум, капуста, жир, материнские покрикивания на детей, на рассиживающих у телевизора отцов.
– Ну а что реально? – Костек с сожалением посмотрел на меня. – Чеченская мафия? А может, примас и епископы реальны? Или же первый со времен Пяста Колесника[8] король из мужиков, облаченный во фрак? Ну скажи, скажи.
– Что я тебе могу сказать? Что мы два призрака? Что пьем призрак водки? Успокойся. Меня совершенно не тянет ни на философию, ни на поэзию. Срать я на это хотел.
– Всем насрать на это. Дай сигарету.
– Пошли на улицу. Тут курить нельзя, – сказал я и тут же подумал, что жаль будет, если сопрут наши рюкзаки, потому подошел к буфетчице, дал ей десять кусков и положил рюкзаки к ней за стойку.