Я позвал мэйдзина в сад, на яркое солнце. Супруга стала уговаривать его:
– Пойдем, пойдем. Там тепло и свежо.
И нельзя сказать, что мэйдзину это докучало.
Стоял один из тех теплых и ясных дней, когда над Осимой виднелась дымка. Над остывшим морем парили коршуны, а сосны на краю лужайки как бы обрамляли его. На взморье тут и там виднелись парочки, приехавшие сюда на медовый месяц. Может, из-за простора они вели себя без обычно присущей новобрачным скованности, и от невест в кимоно, которые тут и там мелькали между морем и соснами, так и веяло счастьем. Сюда приезжали люди обеспеченные. С завистью, похожей, впрочем, на сожаление, я сказал мэйдзину:
– Тут все молодожены.
– Им, наверное, скучно, – проговорил он.
Потом я еще не раз вспоминал его бесстрастную реплику.
Мне хотелось побродить по лужайке и даже присесть, но мэйдзин стоял все так же неподвижно, поэтому я волей-неволей оставался рядом с ним.
На обратной дороге мы заехали на маленькое озеро Иппэки. Оно оказалось неожиданно очаровательным в этот поздний осенний день. Мэйдзин тоже вышел из машины и постоял, смотря на него.
Поскольку отель «Кавана» был очень красив, следующим утром я позвал туда седьмого дана. Тем самым я надеялся смягчить его упрямство и раздражение. Вместе с нами я пригласил секретаря «Нихон Киин» Явату и журналиста Саду из «Нити-нити симбун». Днем мы пообедали сукияки[17] в деревенской хижине, выстроенной в саду отеля, а потом гуляли до вечера. Я бывал здесь не раз: и сам по себе, и вместе с танцорами по приглашению владельца, Окуры Киситиро, поэтому мог показать все.
Но когда мы вернулись из Каваны, разногласия не уладились, поэтому я, простой наблюдатель, вынужденно стал посредником между мэйдзином Хонъимбо и седьмым даном Отакэ, пока, наконец, партия не возобновилась 25 ноября.
Мэйдзин сидел у павловнии[18], за которой стояла большая жаровня-хибати, а рядом еще одна, длинная. На ней кипела вода. По совету седьмого дана он закутал шею в кашне и надел зимнюю накидку из одеяльной ткани с шерстяной подкладкой, чем-то походившей на хифу[19]. Он не снимал ее и в комнате. В тот день он пожаловался на легкий жар.
– А какова ваша обычная температура? – спросил седьмой дан Отакэ за доской.
– Тридцать пять и семь, иногда тридцать пять и восемь или девять. Но тридцать шесть у меня не бывает никогда, – тихо ответил мэйдзин, смакуя слова.
В другой раз его спросили о росте:
– Когда я проходил освидетельствование, мой рост был четыре сяку, девять сунов и девять бу, но потом я вырос до пяти сяку и двух бу[20]. С годами люди усыхают, так что теперь во мне ровно пять сяку.
Доктор, который обследовал больного мэйдзина в Хаконэ, удивился:
– У него тело слабого ребенка. Икры совсем не мясистые. Как он ходит? Удивительно. Я даже не могу выписать ему взрослую дозу лекарств, а только как подростку лет тринадцати-четырнадцати…
6
Конечно, за доской мэйдзин казался внушительней благодаря своему искусству и опыту, но для человека ростом в пять сяку его тело казалось непропорционально вытянутым. Длинное лицо с крупными чертами, большие нос, рот и уши. Особенно выдавалась вперед челюсть. И все это на посмертной фотографии бросалось в глаза.
Я очень переживал о том, каким выйдет его лицо. Отдавая пленку на проявку и печать, как обычно, в ателье «Нономия» на Кудан, я рассказал, при каких обстоятельствах сделал эти фото, и попросил особенно бережно обходиться с ними.
После торжеств в честь Одзаки Коё я на некоторое время заехал домой в Камакуру, а затем снова отправился в Атами. Я строго наказал жене, как только она получит фотографии из «Нономия», не глядя в конверт и уж тем более никому не показывая, сразу же отправить их в Атами, в гостиницу «Дзюраку». Я думал, что если мои любительские фотографии выйдут никудышными или уродливыми, и люди начнут их обсуждать, то это только бросит тень на мэйдзина. Я бы сжег неудачные снимки, не показывая ни вдове мэйдзина, ни ученикам. А фото могли не получиться – ведь у моего фотоаппарата сломался затвор.
Когда я сидел в павильоне «Бусёан» среди вишневых деревьев, ковыряя сукияки из индейки на празднике в честь Коё, позвонила жена. Она сказала, что вдова мэйдзина попросила сделать посмертную фотографию. Утром, когда я вернулся из «Урокои», отдав дань уважения покойному, я сказал жене, что если вдова мэйдзина захочет посмертную маску или снимок, то может обратиться ко мне. Вдове идея посмертной маски не понравилась, и она попросила меня сделать снимок.
Но теперь я вдруг испугался, что не смогу сделать столь важную фотографию. Затвор камеры во время съемки заедало, и я боялся испортить снимок. К счастью, в «Бусёане» нашелся фоторепортер, вызванный из Токио для съемки торжеств, и я попросил его сфотографировать мэйдзина. Репортер обрадовался. Вдове бы наверняка не понравилось, что последнюю фотографию мэйдзина сделает совершенно чужой человек, но репортер справился бы гораздо лучше меня. Однако организаторы торжеств запротестовали. Они не хотели, чтобы вызванный из Токио репортер снимал что-то еще. И это естественно. Ведь лишь меня одного с самого утра опечалила смерть мэйдзина, и среди праздника я ощущал себя не в своей тарелке. Я попросил фотографа посмотреть затвор. Он посоветовал оставить шторку открытой и вместо затвора заслонить объектив ладонью. Также он поменял пленку. И я на машине поехал в «Урокою».
В комнате, где лежал мэйдзин, были затворены ставни и горел свет. Вдова и ее младший брат зашли вместе со мной.
– Не темно ли? Может, откроем ставни? – спросил брат.
Я сделал с десяток фотографий. Последовав совету репортера, я прикрывал объектив ладонью. Мне хотелось поменять ракурс и направление съемки, но из чувства почтения я не мог ходить вокруг тела, поэтому снимал сидя.
Когда из Камакуры пришли снимки, на конверте ателье «Нономия» почерком жены было написано:
«Вот фотографии из “Нономия”. Я не заглядывала внутрь. Четвертого, в 17:00, приходи в храмовую канцелярию разбрасывать бобы».
Близился праздник Сэцубун, когда камакурские литераторы, родившиеся под знаком наступившего года, по обычаю разбрасывали бобы в святилище Хатимангу, что в Цуругаоке.
Заглянув в конверт, я радостно выдохнул. Фотографии вышли прекрасными. Мэйдзин на них будто спал как живой, лишь от лица веяло смертным покоем.
Я сидел рядом с мэйдзином, отчего изображение получилось несколько скошенным вверх. Однако подушки под головой у мэйдзина, как у покойника, не было, и лицо оказалось слегка наклоненным вперед, поэтому крупная челюсть и чуть приоткрытый крокодилий рот стали еще заметнее. Крупной лепки нос принял жутковатые размеры. Все, от морщин на закрытых веках до теней на лбу, навевало глубокую печаль.
Пробивавшиеся из-под полуоткрытых ставен лучи падали на ноги мэйдзина. Лампа на потолке освещала лицо снизу, но голова была чуть опущена, так что на лоб упала тень. Свет озарял его подбородок и щеки, а затем область от впалых век и краев бровей до переносицы. Присмотревшись, я увидел, что нижняя губа оказалась в тени, а верхняя – на свету, и между ними, в темной глубине рта, выглядывал только верхний зуб. В коротких усах мелькали седые волоски. Две родинки на правой щеке, противоположной от камеры, давали большую тень. Крупные вены пересекали виски и лоб в тени. Темный лоб исполосовали глубокие морщины. Только на одну прядь коротко остриженных волос над лбом падал свет. Волосы у мэйдзина были жесткие.