А мне ведь и не надо, чтобы битва была получше да покрасивее. Совсем не надо. Мне совсем немного нужно — чтобы глаза мои всегда были открыты. Без этого я не могу…
Из парикмахерской я вышел счастливым, счастливым бродил по Зимино. Я чувствовал себя фронтовиком, получившим с передовой отпуск на несколько суток. Может, это высокопарно сказано, но так и было — я чувствовал себя фронтовиком, приехавшим в тыл. С тем же радостным чувством я сел в пахнущий карболкой вагон, забрался на третью полку и приготовился без раздражения перенести все остановки, которые этот медлительный поезд делает по дороге к моему городу. И в городе радостное чувство не оставляло меня. Мой город, в который я так стремился, меня не обманул. Здесь были близкие моему сердцу грохот и шум, здесь были умные друзья, умные застольные беседы, интересные сплетни, едкие анекдоты. Я слушал сплетни и запоминал анекдоты, и тоже что-то рассказывал из своих дорожных приключений. Ложился спать я поздно, с удовольствием ворочался на шуршащих крахмальных простынях, слушал, как успокаивающе тонко поет паровое отопление, как подрагивают стекла, отзываясь на шум проезжающих по нашей улице поздних автобусов. Но что бы я ни делал: болтал ли с друзьями, шел ли по шумной главной улице, просыпался ли дома среди ночи от тихого света уличных фонарей, — я ни на минуту не забывал, что я фронтовик. Мой город — большой город. Здесь бьется прибой новостей, отсюда хутор, в котором я работаю, моя школа казались крохотной точкой. Непонятно даже, как я там, в этой крохотной точке, мог из-за чего-то спорить с директором, раздражаться. И все-таки именно эта крохотная точка давала мне удивительное самоуважение, удивительное чувство превосходства, когда я смеялся, слушая забавные сплетни или новый анекдот. Я знал что-то очень важное, чего не знали мои собеседники. Это важное было сродни смыслу жизни.
Потом я стал стыдиться своего благополучия, своих крахмальных простынь. Мне было стыдно перед моими коллегами: учительницей начальных классов Сашей, математичкой Машей и даже перед директором. Все эти дни они, конечно, невылазно сидят в своих хатах — хуторской клуб не отапливается, кинопередвижка не приезжает с первых дней распутицы, в школе делать нечего. Я стал собираться, ходил по магазинам, покупал книги для школьной библиотеки и вдруг решился: позвонил двум писателям — их книги я любил в детстве — и попросил сделать надписи на книжках для Парахина и Фисенко. Готовил я подарки и Алинке, внучке деда Гришки, хозяйке, самому деду Гришке. Мне хотелось похвастаться перед ними своим городом.
Глава шестая
1
И опять я ехал в Зимино. Но теперь надо мной ничего не висело. Люди, которых забрали в пятьдесят третьем году, возвращались домой. Директора института, который выгнал меня и еще кое с кем тогда под шумок расправился, уволили. И еще двух-трех ему подобных сняли и понизили в должности. Не все, конечно, верили, что завтра эти люди не вернутся на свои места, но дышалось все же легче.
В Зимино я переночевал на вокзале и рано утром вышел на околицу ловить машину на Ровное.
Ветра не было. То есть не то чтобы совсем не было. Степь совсем без ветра — не степь. Но это было вполне терпимое движение воздуха. Ветер начнется позже, а сейчас охлажденный над сугробами и застругами воздух медленно движется на поселок, где на улицах чуть теплее, чем в открытой степи. Взошло солнце и мутно обозначилось сквозь примерзшие к нему облака. Свет от солнца и облаков шел тусклый, но, казалось, он и должен быть таким над этим тускловато светящимся снежно-ледяным полем, дышавшим прозрачным ледяным воздухом.
Не мне одному нужна была машина. В степи, там, где главная шоссейная дорога принимает в себя все боковые выходы из Зимино, уже собралось несколько человек с чемоданами и узлами. Они так далеко выбрались в степь, чтобы не пропустить ни одного грузовика, даже если он пойдет на Зимино не по главной дороге. Я пошел к ним. Их было пятеро. Четыре женщины и старик.
— В Ровное? — спросил я старика.
— В Ровное, — ответил он.
— Давно ждете?
— Вчера еще ждали. Нет машин.
— Сегодня будут, — сказал я.
— А вы откуда знаете? — строго спросила меня маленькая женщина, до бровей закутанная в белый пуховой платок.
Это была Зина. Та самая учительница, с которой я поругался на летней конференции.
— Верю, — сказал я. — Понимаете, сегодня я во все верю.
Я следил за ее лицом: когда она меня узнает? Она нахмурилась, а потом улыбнулась. Узнала.
Грузовик подошел часам к десяти. Шофер выглянул из кабины, с сомнением осмотрел нас:
— Я возьму. Да ведь замерзнете. Кузов открытый. Подождите, может, крытая подойдет.
— Мы уже замерзли, — сказал я. — Так что не страшно.
В кузове мы уселись спиной к кабинке, подняли воротники и приготовились терпеливо ждать. Ехать по плохой дороге, не глядя вперед, отвратительно. Перед выбоиной не напряжешься, на ровном месте не расслабишься. Мотает тебя так, что подбородок стукается о колени. А поворачиваться лицом к ледяному ветру невыносимо. Вот и трясешься: терпение, терпение и терпение. Терпение в чистом виде. Гудит ветер, грохочет грузовик, мороз все невыносимее, а тебе ничего не сделать. Только терпеть.
Зина сидит неподвижно, тонкие невидимые усики у нее обозначились инеем. И все сейчас неподвижны. Даже глаза у всех неподвижны. Ноги у меня затекли, кисти в варежках собраны в кулак — так теплее. Кажется, я немного закрываю Зину от ветра. Я выдвигаюсь еще вперед.
— Холодно? — кричу я. Она бледно улыбается, но не шевелится. — Ноги? — Она чуть кивает. Я накрываю полой своего пальто ее валенки. — Так лучше? — Она чуть кивает. Кой черт лучше! Конечно же, все равно холодно. — А помните, — кричу я, — мы с вами на конференции поругались. Тогда вы мне показались злее и бодрее. — Она улыбается. — Вы, наверное, не читали, что писал Маркс о морозе? «Даже страдание, по-человечески понимаемое, есть самонаслаждение человека». Забыл только, где он это сказал. — Говорить мне больно. Кожа на губах вот-вот потрескается. Но я продолжаю трепаться. Меня несет: — А вы хотели бы стать полярницей? — Она едва в состоянии отрицательно качнуть головой. — А я бы хотел. По крайней мере обо мне каждый бы день писали: на дрейфующей станции Северный полюс-четыре скорость ветра такая-то, мороз тридцать градусов…
Несколько раз за дорогу мое терпение приходило к концу. Полностью исчерпывалось. Но потом оказывалось, что кое-какие ресурсы все-таки оставались. Когда грузовик добрался до Ровного и подкатил к большому магазину на площади — к обычной стоянке всех заезжих машин, — я даже попытался молодецки спрыгнуть на землю, за что и был жесточайше наказан. Ноги мои не спружинили. Они не были в состоянии пружинить. Боль от удара отдалась в голове. Женщины в кузове еще помедлили, как будто они и вправду замерзли насмерть, потом медленно зашевелились. Я протянул руки, чтобы помочь Зине спуститься. Она позволила мне подхватить себя, позволила затащить в магазин. На деревянном полу магазина не таял затоптанный грязный снег. Наверно, здесь было очень холодно. Продавщицы работали в теплых пальто и валенках.
— Погреемся? — спросил я. — Или вы сразу домой?
— Домой.
Я подхватил ее чемодан и двинулся за ней. Она очень спешила, ноги, не привычные к валенкам, не повиновались ей. Только один раз она обернулась ко мне:
— Больше всего на свете боюсь холода.
— Чего же вы ездили по такой погоде в город?
Она ответила серьезно:
— Обещала своим спортсменам новые программы по гимнастике. И литературу…
Я встряхнул чемодан:
— Здесь?
Она кивнула.
Валенки делали ее трогательно маленькой и неуклюжей, из-под платка страдальчески смотрели светло-коричневые глаза, губы и нос некрасиво посинели.
— А знаете, на конференции вы мне показались высоченной и неприступной. Я даже напугался тогда.