Орест Мальцев -- фигура фиктивная до такой степени, что даже в справочнике Союза писателей о лауреатах Сталинских премий, в графе "за что получена Сталинская премия" -- прочерк...
Хотя известна и его книга, и рыжеватый инвалид войны Володя Гурвич, сын одного из основателей американской компартии, которого по заведенной МВД схеме вначале выталкивали с работы, а затем выселяли вместе с матерью из Москвы как тунеядца...
Чтобы не умереть с голода, Володя Гурвич схватился за первую попавшуюся работу -- писал заказанный Оресту Мальцеву роман "Югославская трагедия" -- о "кровавой собаке Тито"... Когда с Тито помирились, роман изъяли из всех советских библиотек, и Орест Мальцев оказался писателем -- лауреатом Сталинской премии без единого литературного труда...
Писатели, которые никогда не существовали, стали "опричниками" Фадеева и Симонова...
Литературная опричнина губила советскую литературу с яростью.
...Их было более шестисот -- ни в чем не повинных писателей, которых Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе...", -- повторяет Солженицын в своем письме IV съезду СП официальные данные, объявленные в свое время с трибуны Союза писателей.
Как видим, и Солженицын еще не знал в те дни всей правды.
Союз писателей не только "отдал", он и заталкивал литераторов в тюрьмы. А от вернувшихся с каторги ссыльных бедолаг требовал молчания или предательства.
Увы, и это не дурной сон...
Целая бригада симоновцев (Н. Дроздов, завпрозой в симоновском "Новом мире", с сотоварищами) начисто переписала рыхлые записки бывшего заключенного В. Ажаева, изданные на периферии; автор превратил в них начальника концлагерей Барабанова, которого зэки и охрана боялись как огня, в героя вольной советской жизни -- Батманова. Симонов с энтузиазмом поддерживал ложь: магистральный трубопровод в ажаевской книге, после всех исправлений, по-прежнему прокладывали не несчастные, голодные, полумертвые зэки, которых автор предал, а исключительно счастливые советские граждане. Симонов бдительно просмотрел готовую рукопись: не остались ли лагерные "намеки", ненужные психологические ассоциации и пр.; и Василия Ажаева, тихого, болезненного зэка-"вольноотпущенника" восславили -- за молчание. За молчание и робость определили главным в витринный журнал "Советская литература на иностранных языках", где, как известно, главный не решал ничего.
Он был осчастливлен, Василий Ажаев, а жить больше не мог: умер от инсульта и прочих болезней, приобретенных на каторжных работах.
Ажаевский же архипелаг ГУЛАГ стал, благодаря Константину Симонову, всемирно известным апофеозом свободного труда в свободной стране -нашумевшим романом "Далеко от Москвы", удостоенным Сталинской премии первой степени.
Это, пожалуй, было рекордом фальши. Рекордом фальши в эпоху кровавых фальсификаций.
Симоновы, как видим, не только заталкивали писателей в тюрьмы, но и в случае нужды срочно создавали, за них или "помогая" им, "новый социалистический эпос", а затем били -- по этому поводу -- годами в литавры, чтобы заглушить побеги писателей-смельчаков из конвоируемых колонн.
Чтобы смельчаки забывались. Чем быстрее, тем лучше... И, надо сказать, это Симоновым удавалось*.
6. САМИЗДАТ ПРИ СТАЛИНЕ (1945-- 53 гг.)
Казалось бы, бессмысленно говорить о самиздате в послевоенные годы. При Сталине. Какой, в самом деле, возможен самиздат в годы тотального террора, когда не только за еретическую строчку, но и за анекдот, за намек, за усмешку сажали в тюрьмы и -- расстреливали! Расстреливали и без всякого повода -- до сих пор старшее поколение никак не отойдет от леденящего страха...
Мог ли тогда появиться самиздат, коль и авторы его -- смертники, и читатели -- почти смертники?
Тем не менее самиздат существовал.
Среди московского студенчества, к примеру, непрерывно циркулировали напечатанные на пишущих машинках стихи. Без имени авторов. Содержания порой самого невинного... И лишь тот, кто тебе вручал, говорил вполголоса: "Это -Марина Цветаева".
Так как имя Цветаевой было известно, по крайней мере, из куцего курса современной литературы, где Марине Цветаевой отводилось несколько строк, начинавшихся с отрицания "Не" -- "Не признала, не согласилась, не ужилась", -- то все, без возражений, брали и порой тут же, на лекциях читали, так и ходили листочки вдоль скамей Коммунистической аудитории, в которой преподавалось в тот час что-либо законопослушное, тягучее, как зевота.
Я помню, как меня ударило в сердце, в тот первый послевоенный год, стихотворение Марины Цветаевой на измятом тетрадном листочке, переписанное от руки полудетским почерком:
Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно,
Где -- совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что мой,
Как госпиталь или казарма...
Всяк дом мне чужд,всяк храм мне пуст,
И все равно, и все едино.
Но если по дороге куст
Встает, особенно -- рябина!..
У знакомых, которые дали мне стихотворение Цветаевой "Тоска по родине", я попросил неуверенно еще "что-либо", и вот мне вручили полуслепые экземпляры, шестые или седьмые копии стихов Марины Цветаевой и Мандельштама, без имени авторов.
Эти стихи позднее повторяли все поколения, не отброшенные сталинщиной от духовной жизни; но для нас, выросших под стеклянным колпаком террористической системы, они были откровением. И вот почему.
Мы только что пришли с войны, на войне мы увидели штрафников, я упоминал об этом. некоторые сами побывали в штрафных батальонах.
У других -- увезли в 37-м году отцов и братьев.
Во всяком случае, мы знали, уже тогда знали, что существуют люди, -оклеветанные, поруганные, упрятанные в тюрьмы.
Естественно, по-новому мы стали смотреть и на эмигрантов, прежде всего эмигрантов -- поэтов и писателей; не разделяют ли и они участи штрафников или так называемых "врагов народа"? Может быть, и они оклеветаны?
... Крайне любопытно это наше мироощущение людей, рожденных в кромешной тьме и вдруг увидавших первый луч!
Особенно остро мы ощутили реальность и какую-то странную закономерность избиения талантов после 48-- 49-го годов: это были годы изгнания из университета наших любимых учителей.
Вперед выходили циничные "проработчики", вроде заведующего кафедрой западной литературы Самарина или старого провокатора профессора Эльсберга, бывшего секретаря Каменева.
Нас, мальчишек, обманули в 37-м году. Это оказалось делом нетрудным...
Теперь все было иначе. И мы стали другими. Избивали не далеких, неведомых нам "вредителей", а любимых стариков-энтузиастов в академических шапочках, с локтями, испачканными мелом, готовых возиться с нами, неучами, до полуночи.
Особенно много погибло ученых, как известно, на биологическом факультете, благодаря наветам Лысенко, Презента и других "борцов за чистоту советской науки". Пострадали и физики. Достаточно сказать, что с физического факультета Московского университета были изгнаны все выдающиеся ученые России во главе с академиком Ландау, Таммом и другими.
Как легко понять, студенты, среди которых был тогда и я, были возмущены расправой над своими учителями.
... А находило это выход своеобразный: читали, заучивали забытую поэзию, передавали друг другу копии писем ошельмованных поэтов.
... Я с предельной отчетливостью помню вечера и ночи в Геленджике, университетском доме отдыха на Черном море.
Сырая, пахнущая водорослями ночь. Море. Собираются, сбиваются в кучки пять или шесть человек, доверяющих друг другу. Пограничники выгоняют студентов с ночного пляжа. "Не положено! После 10 вечера пляж -- запретная зона..."
Студенты вновь и вновь просачиваются в запретную зону, поближе к морским брызгам и светящейся шуршащей воде, и по очереди читают, читают, читают. Оказалось, есть ребята, которые помнят всего Гумилева...