Воцарилось молчание. Не потому, что слова Шалитури поразили всех своей новизной. В те времена встречались люди крайних взглядов, особенно среди молодых людей, настроенных патриотически. И Шалитури не сказал ничего такого, что несло бы печать своеобразия. Своеобразным был, может быть, только его злобный, желчный темперамент.
– Вахтанг, – вставая, сказал Каричашвили, – тебе бы не адъютантом быть, а террористом. Настал момент… Хотя и раньше я говорил тебе. А кроме того…
– Подожди, дай я скажу ему, Элизбар, – прервал его Гоги.
– Пожалуйста, говори. Видите, какой я тамада. Всем уступаю, – засмеялся Элизбар. – Говори, Гоги!
– Ты сказал, – начал Гоги, – что наши отцы и деды-встречали врага войной? Ты прав, почти всегда было так… Но сейчас этого нет… Куда все девалось, ты можешь сказать? Нынешние грузины, отцы и деды будущих поколений, почему они не воюют, не убивают, почему они тише воды и ниже травы, почему?
– Выродился народ, – ответил Шалитури. – Продался за леденцы и побрякушки.
– Не так просто, батоно Вахтанг, – вмешалась Нано. – Не так просто, как вам кажется. Что же случилось с народом? Какое свойство, по-вашему, он потерял?
– Я уже сказал – ненависть.
– Нет, не ненависть, – воскликнула Нано. – Он потерял любовь! Любовь к свободе, к родине, к государству.
– Как вы изволили сказать, госпожа Нано? – Сандро Каридзе, сморщив лоб, с интересом посмотрел на Нано.
– Разве это нельзя говорить, – засмеялся Каричашвили. – Запрещено цензурой?
Каридзе задумался, постукивая пальцем по столу.
Гоги тоже, видно, не ожидал, что его взгляды разделяет эта дама. Но взглянул он на Нано как-то странно, словно что-то связывало их, была какая-то тайна, которую они скрывали.
Я заметил, что Арзнев Мускиа тоже вовлечен в эту тайну. Он то переводил глаза с Нано на Гоги, то утыкался в поданный на плетенках цоцхали, стараясь не подымать глаз. Казалось, лаз, Нано и Гоги внутренне объединены между собой. Но что они могут скрывать?
– Пока еще не все понятно, – воспользовавшись паузой, сказал Арзнев Мускиа.
От его слов Гоги, казалось, пришел в себя, будто спустился с небес на землю, и пытливо взглянул на лаза.
– Я постараюсь объяснить, – сказал Гоги, возвращаясь к прерванной мысли. – Когда человек убивает человека, на это должна ведь быть причина? Грабитель убивает ради наживы, это понятно. Грузин, служащий в войсках царя, шаха или султана, убивает, потому что он верен присяге или мечтает о повышении, мечтает о награде. Если заглянуть в глубь вещей, то и он, в конце концов, убивает ради наживы, ради достатка в будущем, но скрывает от себя эту правду. Больше того, он считает себя человеком, так как прикрывает зверство человеческими формами. А на самом деле цель одна… Но вернемся к тому, чего мы начали… Итак, враг пришел на твою землю, растоптал веками сложившиеся устои твоей жизни, осквернил твою веру, взял в плен и угнал за тридевять земель твоих соплеменников и не собирается уходить… Конечно, ты должен убить врага, но убить не потому, что ты его ненавидишь, а потому, что он отнял то, что ты любишь. Любовь, а не ненависть – поймите! – диктует мужество в бою и волю умереть за свободу. Но мы разучились вести себя так, как диктует любовь. Почему? Госпожа Нано сказала правду – мы потеряли любовь к свободе, к родине, к государству. И я не знаю, сможем ли мы вернуть то, что потеряли, если будем резать и убивать? Есть на свете другие, более человечные пути. Культ резни может принести только резню. Он противоречит даже здравому смыслу, потому что насилие способно посеять только насилие. Это, правда, уже другой разговор. Но то, что разрушено враждой, восстановится любовью[16]. Я считаю это истиной и пью за это.
С этими словами Гоги поднес свой бокал к губам.
– Подожди, Гоги! – воскликнул Элизбар, – за это надо пить чашами. Если останемся трезвыми, то беседа наша не сладится.
И он протянул Гоги наполненную до краев чашу.
– И мне тоже, – объявила Нано. – У меня веселое настроение. Дайте мне папиросу и чашу вина. Я тоже хочу говорить. Налей мне, лаз!
– Чашу? – удивился Каричашвили.
– Чашу!
– А вдруг ты опьянеешь и начнешь плакать? – сказал я.
– Все равно! – смеясь заявила Нано.
Арзнев Мускиа взял чашу Нано и стал наполнять ее вином.
А Шалитури в этот момент, повернувшись лицом к Каричашвили, негромко, но вполне отчетливо сказал:
– Профессионально наливает! Он что – из официантов?
– Никак нет, ваше благородие, – ответил лаз спокойно.
– Сиятельство! – поправил Шалитури.
– Да ну? – сказал лаз и поставил перед Нано полную чашу.
Все были подавлены и не знали, как быть. Все понимали, что любое слово с любой стороны может вызвать скандал. Но нельзя было и промолчать – ведь Шалитури за этот вечер второй раз оскорбил гостя. Молчание могло выглядеть как одобрение… Не знаю, как поступил бы каждый из нас и что из всего этого бы вышло, если бы не зазвучал снова хор. Да, «Чона» пришла нам на помощь, принесла успокоение, дала возможность подумать. Только Каричашвили успел сказать:
– Понять бы, Вахтанг Шалитури, что распаляет в тебе такую ярость?
– Запоздали с очередным чином, – небрежно бросил Каридзе.
Шалитури не ответил, сидел молча и напряженно, горделиво улыбался, как победитель. А голос Самниашвили звенел и переливался: «Деди, чонас могахсенеб…»[17] Нано притихла, но не потому, что слушала песню. Мне кажется, она думала, как поступить и что вообще может произойти после наглой выходки Шалитури. А я уже знал, что буду делать, и, как только кончилась песня, поднял свою чашу.
– Я начну, а закончить свой тост предлагаю Нано, – сказал я. – Она женщина, она лучше всех соединит в один узел то, что мы все говорим про любовь. Пусть Сандро и Арзнев простят меня, я начал говорить раньше них. Но я не хочу молчать, потому что гостей привел сюда я. И за их веселье отвечаю я. И за нанесенное оскорбление – тоже. Поэтому, Арзнев Мускиа, прими мои извинения… Ты видишь сам, что происходит! Мы встретились под этими сводами, говорим о предметах божественных и возвышенных, поклоняемся добру и любим друг друга. Но наш порог переступило недоброе слово, оно как порох легло под фундамент нашего здания, чтобы взорвать тот порядок отношений и чувств, который завещан нам нашими предками… Да, пришел враг… Так что же, из-за него мы должны забыть про любовь, про то, что для нас святая святых? Вооружиться ненавистью и уничтожить друг друга? Нет, мы не согласны на это. Объявим бескровную войну и противопоставим злу великодушие. Наша любовь от этих испытаний лишь закалится, и мы поднимемся еще выше и поймем тогда, как себя вести. Будем помнить: то, что разрушено враждой, восстановится любовью! Мы покажем, на что способна вражда и на что способна любовь. Подними чашу, Арзнев Мускиа, алаверды к тебе! Жить – это устоять.
Мне казалось, я сделал все для того, чтобы обуздать Шалитури и смягчить лаза. Не знаю, что еще можно было сказать.
– Я не во всем согласен с тобой, Ираклий, – сказал Арзнев Мускиа, вставая. – Все на самом деле, конечно, сложней. Маленьким народам плохо живется, мы это знаем хорошо. И люди мечутся, ищут выхода, ищут и не находят. Отсюда нити озлобления. А вышедший из себя человек легко может ошибиться, Не так ли? Но мы, грузины, – кем бы он ни был, своим или чужим, – должны его понять, понять и простить, дать время подумать. Пусть батоно Вахтанг сказал что-то лишнее, пусть я не мог принять за шутку то, что он сказал, – все равно теперь я простил его и надеюсь, мы не будем сваливать друг на друга…
– А если бы ты не простил, – прервал его Шалитури. – Скажи, что бы ты сделал?
– Это зависит от того, что бы предложили мне, батоно, – помедлив, ответил лаз.
– А если бы я предложил дуэль? – сказал Шалитури и громко захохотал.
– Я не принял бы дуэли. Это было бы бессовестно с моей стороны.