Социальное расслоение, все более заметное в жилых кварталах Берлина, пока что не добралось до пыльных улиц. Здесь все еще царила пестрая смесь нищеты и богатства, обносков и шелков, верхов и низов общества, а также полусвета. Особенно чувствительный к социальным условиям якобинец Георг Фридрих Ребман в 1793 году писал в своих «Космополитических странствиях»: «Я прибыл в большой город Берлин, где выставлены напоказ человеческое великолепие и человеческое убожество, где сосуществуют бок о бок крайнее богатство и крайняя нищета, где по левую руку господин в золоченой карете, облаченный в праздничное платье, озабочен тем, как бы со вкусом потратить полмиллиона, а по правую руку вплотную к нему бедная старушка несет закладывать свою последнюю кофту, чтобы выручить несколько медяков на кусок черствого хлеба».
Разительные контрасты между бедностью и богатством можно было встретить и в других местах, однако в большом индустриальном городе они поднялись на новый уровень. И в этом отношении Берлин был современным городом. Поскольку текстильная промышленность Берлина в конце века переживала спад (вслед за Наполеоном пришли и французские товары, вновь наводнившие рынок), около 20 тысяч безработных влачили жалкое существование в своих убогих жилищах и на улицах. В это время Гофман с комфортом проводил свое время в квартире Дёрферов и в апелляционном суде.
Гофман вращается преимущественно в том элитном районе Фридрихштадт, в котором невероятно велика плотность лихорадочно производимой и потребляемой культуры, полагающей себя центром общественной жизни. Осаждаемый современной нуждой, омрачаемый песчаными бурями, но поддерживаемый эйфорией нового, созидательного, побуждаемый атмосферой деловитости и готовности к реализации новых проектов, здесь в салонах, театрах, издательствах, кафе и художественных мастерских возникает великий мир духа, в водоворот которого попадает молодой Гофман. Он надолго забывает о предстоящем ему третьем экзамене.
В Берлине царит ожидание перемен. После заключения Тильзитского мира 1795 года Пруссия придерживается нейтралитета и пребывает в стороне от военных бурь, которые Наполеон устраивает по всей Европе. Мир на внешних границах поощряет поколение, для которого Французская революция стала определяющим событием их юности, к активной деятельности внутри страны. В 1797 году умирает Фридрих Вильгельм II, король, на которого влияли ханжи и обскуранты Вёльнер и Бишофвердер и который своими цензурными постановлениями сильно затруднял культурную жизнь. Творческие люди облегченно вздохнули. От нового короля Фридриха Вильгельма III ждали больших свобод, тем более, что его супруга Луиза считалась прекраснодушной и граждански мыслящей женщиной. Все прославляли ее особую восприимчивость к искусству и полагали, что она будет открыта для всего нового, если только оно исходит от теплоты сердца и отмечено печатью смелости мысли. Настоящий культ королевы Луизы начинается сразу же после восшествия на престол ее супруга. Новалис приобрел известность своим собранием фрагментов «Вера и любовь», которые превозносили королевскую чету, особенно Луизу, и были опубликованы в 1798 году в полуофициальных «Анналах прусской монархии». Новалис явно переборщил: «В наши времена свершились истинные чудеса пресуществления. Разве не превратился двор в одну семью, трон в святилище, королевское бракосочетание в вечный союз сердец?» Или: «Кто хочет воочию узреть и душевно обрести вечный мир, тот пусть приезжает в Берлин и увидит королеву. Там каждый может наглядно убедиться, что вечный мир более всего любит сердечную правоту и только ею одной хочет быть навечно связан». Полемизируя с идеей управления бездушным государством, точно машиной, Новалис прославляет королеву как нежное воплощение государства, которое потому заставляет любить себя, что окружает своих граждан добродетелью, материнской любовью, верностью и пониманием.
Королевская чета была возмущена этим. Унгеру, издателю «Анналов», из полицейского управления поступило указание «впредь не публиковать подобного вздора», а затем и строгое распоряжение «не печатать более ничего из подписанного именем Новалис».
Молодой Гофман также делает ставку на королеву Луизу. В 1799 году он посылает ей либретто и партитуру своего только что сочиненного зингшпиля «Маска» в надежде на то, что она порекомендует творение еще никому не известного автора директору театра Ифланду. Однако королева не считает нужным делать этого.
В Берлине в конце века заставляют говорить о себе «гении» нового поколения — братья Шлегели, Шлейермахер, Арним[24], Брентано, Тик. Они называют себя «романтиками», а собственные устремления — «романтическими». С 1798 по 1800 год в Берлине выходит их журнал «Атенеум». И хотя им не удается прочно обосноваться на культурной сцене (их пьесы не идут в театре, а публика, как и прежде, читает Лафонтена или же, если возникает желание поднапрячь ум, Гёте и Шиллера), их воодушевленные и широковещательные выступления в салонах, равно как и их публикации, вызывают к себе интерес. Они — сверкающие всеми цветами радуги райские птицы сцены, на которой все еще царит чопорное (Николаи), сентиментальное (Ифланд, Коцебу) или возвышенное (Шиллер) умствование. Намеки, недомолвки и тайны в их сочинениях возбуждают любопытство. Ярость непонимания окружала романтиков в их берлинский период, однако она не могла поколебать их самосознания, скорее напротив. Своих рассерженных противников, вдоволь поломавших головы над их заковыристыми высказываниями, они язвили афоризмом: «Каждый необразованный человек является карикатурой на самого себя». Мало того что берлинцам то и дело застили глаза пыльные бури, так еще и эти «Диоскуры», как они себя называли, философствовали, пока у бедного читателя не темнело в глазах. Однако они не оставляли этого читателя безутешным: они давали ему для чтения сложную теорию «непостижимости» (Фридрих Шлегель).
Берлинские романтики не боялись полемики. Один из них, упомянутый Фридрих Шлегель, ради полемики и прибыл в Берлин. В Йене он не мог оставаться, рассорившись с Шиллером. Там он каждому, кто готов был слушать его, рассказывал, что со смеху от шиллеровского пафоса он едва не падает со стула. И публично он также задирал Шиллера. По поводу его стихотворения «Достоинство женщины» он иронизировал в 1796 году в своей рецензии: «И здесь изображение идеализировано, но только в обратном направлении — не вверх, а вниз, значительно ниже правды». Шиллер был оскорблен и бросил молодому человеку вызов в литературно-критических эпиграммах альманаха «Ксении», который он издавал совместно с Гёте в 1796–1797 годах: «Давно вы пытаетесь нас уязвить, но всегда коварно и тайно. Вы требуете войны, так ведите же, наконец, открыто эту войну». Вообще говоря, «Ксении» обоих знаменитостей, задуманные ими в целях очищения национальной литературы, немало способствовали разжиганию полемического задора в литературных кругах. В этом отношении задиристые романтики были их даровитыми учениками.
На них нападали, и они отвечали нападением. В 1799 году Коцебу опубликовал сатирическую одноактовую пьесу «Гиперборейский осел, или Современное образование». В ней некий студент, забивший себе голову цитатами из «Атенеума» и «Люцинды» Шлегеля, возвращается домой, где этими свежеприобретенными сокровищами знаний доводит своих родных до белого каления. Патриархальные провинциалы, не в силах более терпеть это «жалкое создание», отправляют его в сумасшедший дом.
Несколько плоский юмор этой пьесы веселил берлинцев. Август Вильгельм Шлегель незамедлительно отреагировал на это собственной пьесой. Брентано и Тик написали пьесы в ответ на оба этих сочинения.
«Хамелеон», сатира, сочиненная неким Беком и направленная против романтиков, в 1800 году была даже инсценирована в театре. Тик потребовал снятия этой пьесы с репертуара, но безуспешно, после чего, собрав команду клакеров, попытался сорвать ее представление. В глазах своих противников молодые люди, группировавшиеся вокруг «Атенеума», с моральной точки зрения заслуживали осуждения, поскольку эротическое наслаждение ставили выше супружеской верности; в политическом отношении они представлялись опасными, поскольку самореализация для них была важнее сохранения существующего порядка; их стремление высмеивать средствами искусства науку и религию представлялось беспутством, а попытки защищать свои недоступные пониманию тексты — непростительной наглостью; они считались интриганами, поскольку ощущали себя единой группой и в таком качестве выступали, а также беспринципными людьми, поскольку без особых колебаний могли утверждать противоположное тому, что провозглашали при иных обстоятельствах.