Так они истребляли друг друга. Чуть не под корень вывела гражданская война весь их род. И когда каратель и убийца Серафим, окружённый со всех сторон, прокрался к бабке, прокляла она его, но от смерти спасла. К этому времени она одна владела семейным секретом. В семье было жёсткое правило: не посвящать женщин в дела. Но старшие Коробкины повымерли, ссора между младшими не позволила открыть им тайну. И Гринькин прадед перед смертью отдал карту бабке. А бабка уж научила Серафима, как пробраться на Шапку — остров посреди болота, и взяла с него перед иконой страшную клятву: не злодействовать больше, не проливать ничьей крови, жить на Шапке монахом, пока люди о нём не забудут, как забыли они когда-то о каторжном Матвее.
Больше она ничего не слыхала о Серафиме — до этой самой ночи. И узнала только теперь, что Серафим клятву свою не сдержал.
Бабка рассказала об этом скупо и коротко, и не посмел Гринька спросить её о спрятанных сокровищах, не мог поглядеть в её страшные глаза.
А под конец она проговорила:
— На тебя, малец, вся надежда. Поедешь сначала в Крестовку, к Егору. Потом к отцу. И бумажку отдашь — я её тебе в шапку зашью. Всё расскажешь, что слыхал. Про Кланьку особо, про Кланьку!
— А ты сама как? — заикнулся было Гринька.
— Не думай! Не твоё дело. Птицей стань, невидимкой оборотись, но чтоб ни одна живая душа не знала. Пускай найдут его, найдут!
Гринька не мог смотреть в безумные глаза. Сам он просто пошёл бы и заявил в милицию. Но в этом доме бабкино слово было законом. Рассуждать не приходилось. Гринька знал, как не любит бабка, чтобы чужие люди вмешивались в семейные дела. И было невмоготу оставаться в одном доме с ней, так непохожей на себя прежнюю. Даже ночной гость не казался таким страшным.
— Всё сделаю, не бойся, — заверил он.
— И бумагу увези, — сказала она, имея в виду карту.
Это были её последние слова, сказанные на прощанье.
А план у Гриньки был простой. Чтобы его исполнить, требовалось немножко ловкости, немножко нахальства да припасы на дорогу.
Все мальчишки городка ходили смотреть на прокладку ледовой дороги на Светлогорск, и все знали, когда пойдёт по ней автоколонна, и где машины стоят, и что сторож автобазы спит по ночам у ворот, а в заборе дыра, в которую можно увести хоть двадцатипятитонку. Пробраться и спрятаться в кузове гружёной машины — пустяковое дело, тем более что автобаза рядом, огородами можно пройти. «Вот холодно только, — подумал он, — надо бы доху прихватить…»
Ну, а Карат сам за ним увязался.
5
Ещё не открыв глаза, Гринька понял, что влип. Значит, заснул-таки… Разиня! Мог незаметно доехать до самого Светлогорска. А теперь что будет?
Он лежал, стараясь дышать ровно и не двигаться, хотя у него вся кожа болела, будто исколотая горячими иголками. В избе было жарко, гудели голоса.
— А ну, товарищи, за стол! — услыхал Гринька. — Уха, по-моему, дошла.
— В самый раз, Геннадий Яковлевич! — отозвался Проворов.
«Нарымский здесь!» — сообразил Гринька. На миг приоткрыл глаза и сразу накололся на взгляд толстячка, сидевшего посреди чумазых, промасленных, заросших шофёров и рабочих. Гринька зажмурился. «Выгонит! Выгонит из колонны!» — засвербило в мозгу.
— И найдёныша тащите! — сказал Нарымский.
— Так он же спит, Геннадий Яковлевич.
— Ещё выспится! — проворчал Нарымский.
Кто-то потрогал Гриньку за плечо, и он, не притворяясь больше, поднялся. Нарымский глядел на него узенькими глазами.
— Так-так, — сказал Нарымский. — Стало быть, путешественник? Миклухо-Маклай?
Гринька усмехнулся.
— Ну, садись, давай знакомиться. Геннадий Яковлевич Нарымский.
— Гринька.
— Григорий, стало быть. А фамилия есть?
Гринька не ответил — он загляделся на стол, где на тарелках лежали горы солёных грибов, желтела мороженая стерлядь «с душком» — лакомство для местных жителей и наказание для новичков: есть её с непривычки почти невозможно, обижать хозяев отказом нельзя, вот и выкручивайся как знаешь. Было тут и мороженое сало, и катыши мороженой сметаны… Нарымский перехватил Гринькин взгляд.
— Действительно, что ж это я? Накорми, напои, а потом задавай наводящие вопросы.
Гости с шумом сдвигали скамейки, рассаживались вокруг длинного стола. Незнакомый шофёр устроился рядом с Гринькой, шепнул по-приятельски:
— Не бойся, с Нарымским договориться можно.
Это был Саша Крапивин.
— А я не боюсь, — ответил Гринька тоже шёпотом. — Не бросите же на дороге.
Саша весело хмыкнул.
— А нахал ты, братец! Ладно, ешь.
Гриньку не надо было уговаривать. Да и все остальные трудились до поту. Особенно когда хозяйка поставила на стол огромный чугун, полный пламенной ухи из свежих налимов. Раздавался только стук деревянных и лязг металлических ложек.
Когда обед кончился, Геннадий Яковлевич разложил на столе большую, напечатанную на синьке карту и ткнул толстым коричневым пальцем в сплетение синих линий.
— Первый участок ледовой дороги кончается здесь. — Крепким жёлтым ногтем он провёл на бумаге короткую чёрточку поперёк синей жилки Олима. — Мы решили миновать излучину и воспользоваться старой дорогой, которую местные жители называют Волоком. Вот он, Волок. Дорога езженая, санная, но… видите, какая крутизна. Что можно — сделано. Бульдозер впереди прошёл. Однако предвижу трудности…
Гринька не стал слушать — на кухне он нашарил в груде сваленной одежды шапку и вышел на крыльцо. Карат был здесь. Радостный, он кинулся навстречу и лизнул Гриньку в нос. Гринька погладил Карата по спине:
— Ладно, лопай…
Карат послушно вернулся к горе рыбных костей. В это время на крыльцо вышел Саша Крапивин.
— Что, романтика заела? — спросил он.
— Ага, романтика, — неохотно ответил Гринька.
— Вот я им и толкую. Пускай поездит, похлебает наших щей, авось больше не захочет. У меня место в кабине есть…
— А ваша машина которая? — спросил Гринька.
— Да ты же ехал в ней, чудак!
— Вон та, что ли?
— Та самая… А из Светлогорска, говорю я им, отправили бы тебя самолётом за счёт родителей. Или со встречной колонной. Правильно?
— Правильно, — согласился Гринька. — А они что?
— Хотят тебя оставить в Дондугоне. Встречные машины придут — увезут в Ангодинск. Ну ладно, пошли в дом, чего мёрзнуть.
Саша пропустил Гриньку вперёд. Из комнаты слышался голос Нарымского:
— Прошу учесть: синоптики обещают значительное понижение температуры…
6
Реки вроде Днепра и Дона знамениты на весь свет. Но если даже слить их вместе, этого будет мало, чтобы получился никому неизвестный Олим, младший брат Туроки. Уж на что близко от него жил Гринька, а знал одно лишь название. И подумать не мог, что Олим — такая богатырская река.
Ледовая дорога шла между торосами. Берега то расходились на километры, то сближались так тесно, что издали казалось — не проехать. Временами они были обрывисты, скалисты, и по голым камням, как змеи, вились, переплетались корни сосен.
Вдоль ближнего берега изо льда торчали шесты, будто саженцы, — сосновые, берёзовые, осиновые. Жители Дондугона рыбачили и зимой. Пробьют пешнёй прорубь, опустят снасть, отметят место шестом, потом придут и проверят. В Ангодинске тоже так делают.
На обочине, пережидая колонну, стоял смуглый мужичок в беличьей шапке, в шинели, обрезанной по колено, в ичигах. На плече держал остромордую рыбину — хвост до земли. Шофёры открывали дверцы, что-то кричали, но рыбак только смеялся, показывая белые зубы.
— Осетра словил, — с завистью сказал Саша.
Крапивин не удивился, застав Гриньку в своей кабине, где тот уже сидел вместе с Каратом и терпеливо дожидался отправления. Он только покачал головой и сказал:
— Сильная штука — романтика…
И всё. И теперь они ехали по Олиму, всё дальше от Дондугона и всё ближе к Волоку. Гринька думал: поди, скучно ему одному в кабине, вот и рад попутчику. И отметил про себя его деликатность — не спрашивает, куда и зачем. Это хорошо — о чём говорить, он толком не представлял. Лучше помалкивать. Но о рыбалке можно было поговорить, хотя бы из вежливости. Гринька сказал: