Хиг — хирург, еврей по национальности, потерявший жену, мать с отцом и своих детей, отправленных в душегубку в связи с национальной принадлежностью. А сам Хиг, майор медицинской службы, полевой хирург, воевал с 41-го по 45-й. В 46-м он был назначен в спецгоспиталь, где лежали военные преступники, чины СС. И тогда доктор Хиг в первый же день своего дежурства, побеседовав с каждым из них, ибо превосходно говорил по-немецки, сделал восемнадцать уколов, в связи с чем восемнадцать бывших эсэсовцев тут же умерли.
На суде обвинитель ссылался на то, что это были безоружные и больные военнопленные. Хиг на это обвинение только пожал плечами: «Разве мои дети и старики были вооружены и агрессивны?» Короче, ему дали десять лет.
Осмотрев Гаврилова, Хиг пробормотал:
— Белки, жиры и углеводы. Ему надо мясо, жиры, рыбу, сахар или он умрет…
Надо… Ишь ты! Мало ли что кому надо! А где взять? В зоне был спецсклад, в нем хранились продукты для солдат ВОХРы. Было мясо, рыба, масло и мешки с кусковым сахаром.
И вот Ванька Рытов, скрытно, ничего никому не говоря, через чердак залез в этот склад…
Или его кто-то все-таки видел, или его засек солдат с вышки, склад-то стоял под охраной вышки, но туда ринулись четверо солдат и двое надзирателей. Пойманный на месте Рытов пытался сопротивляться. Но их было шесть откормленных бездельников, а он был один, уже высушенный голодом и холодом…
Они затоптали его сапогами насмерть. Во время боя был разорван мешок с сахаром, и сахар был весь в ржавых пятнах крови. Впрочем, умер он спустя сутки в больнице, так и не приходя в себя. В покойницкой они лежали вместе с Гавриловым, который вскрыл себе вены.
Фитилей, доходяг было очень много. Это было вполне закономерно, ибо надо было выполнять план, а еды давали еле-еле…
33
…Недавно, уже в этот период, я смотрел кинофильм «Обыкновенный фашизм», и одно лицо, лицо замученного старика напомнило мне случай, который произошел со мной в Эрмитаже.
Проходя по залу, где лежали, висели, стояли разнообразные часы, я краем глаза заметил полного, приземистого старца, что-то поясняющего двум мальчикам лет двенадцати-тринадцати… Вообще, я любил целыми днями бродить по огромным залам дворца-музея, наполненного овеществленными идеями.
Идеи воплощались в могучих телах античных героев, в таинственных светотенях картин, в сложных символах ювелиров и чеканщиков и в самих залах и переходах знаменитого дворца. «Здесь мертвые языком живым учат живых жизни». Эта надпись находилась не здесь, в другом месте, но она была бы более чем к месту и здесь.
Я подошел к витринам и начал рассматривать бледные акварели неизвестного художника, прикрытые от света черной занавеской. И вдруг я услышал тихое: «Простите…»
Я повернулся, и снова увидел полные любопытства глаза тех двух мальчиков, а потом — изборожденное морщинами лицо старика, обрамленное большой гривой седых волос. Старик несколько мгновений пристально смотрел мне в глаза и повторил:
— Простите… Я не мог ошибиться… Я вас узнал…
Что-то в этом лице было мне знакомым, и я уже твердо знал что этот человек оттуда, из лагерей. У него в глазах было то самое особое, что отличает всех оттуда…
— Я — Шувалов,— проговорил старик.
…И тогда сквозь черты полного, несколько оплывшего лица выплыло другое. Он вылавливал из сточной канавы головы и требуху моющейся на кухне камсы и собирал все это в ржавую консервную банку. Рваная, засаленная телогрейка была надета прямо на голое тело и затянута на животе скрученной втрое железной проволокой. Такие же ватные брюки еле-еле покрывали икры, обнажая высохшие щиколотки тощих ног.
— Ты кто? — спросил я.
— Заключенный Шувалов Н. Ф., статья 58, пункт 10, срок 10 лет,— неожиданно выпалил он.
Я даже смутился:
— При чем здесь статья, срок… Мы все здесь со статьями и со сроком. А на свободе ты кем был?
— Я-то? — развел руками Шувалов.— Я преподавал в университете историю.
— Значит, профессор? — усомнился я.
— Да, доктор исторических наук.
Я привел его в барак. Кто-то по приказу Питерского сбегал на кухню и принес дрожжевой гущи. Ее посыпали сахаром, дали хлеба, и Шувалов стал есть, жадно глотая и давясь.
— Ну, и за что же тебя? — спросил Питерский.
— Я… видите ли… занимался Иваном Четвертым Грозным и очень нелицеприятно отозвался о нем, как о человеке и о государственном деятеле, в том числе о бесчисленных злоупотреблениях властью самого царя и его опричников.
Он выпил через край остатки гущи и с сожалением заглянул в пустое ведро.
— Я привел в доказательство тысячи фактов, документы, но… Кому-то наверху это не понравилось, и меня взяли,— он тоненько засмеялся.— А потом я признался. К тому же фамилия у меня…
— Ну да, Шувалов,— быстро проговорил я.— То есть ты из этой фамилии?
— Кто его знает… — неопределенно пробормотал старик.
— Интеллигент, головастик, — презрительно протянул сидящий на нарах Саня Толстый.
Но Питерский зло оборвал его:
— Молчи, жирный. Что ты знаешь, кроме карт, чем хвалишься, темнотой?..
Питерский повернулся к смотрящему ему в рот шестерке.
— Иди, позови нарядчика, Шарика, скажи, Питерский срочно зовет.
Нарядчик в лагере — это грандиозная фигура, как в империи Османов — великий визирь. От него зависело очень много: работа и не работа, бригада, и вообще — жизнь и смерть. Нарядчиком был Шариков, ломовой, как тогда говорили, мужик лет тридцати-тридцати пяти, светлый, с белесыми бровями и черными пронзительными глазами. Он имел двадцать пять по указу. Ревизия обнаружила на базе большие недостатки…
Одет он был почти цивильно, как на свободе. Только брюки, заправленные в хромовые офицерские сапоги и кепочка-восьмиклинка, которые давно уже не носят, как-то отделяли его от свободных.
— Что стряслось в дворянском гнезде? — быстро проговорил он, входя в барак.
— Ты знаешь этого мужика? — кивнул Питерский на испуганно съежившегося Шувалова.
Шариков ухмыльнулся:
— В лагере столько фитилей, что всех их знать невозможно. И чем же он знаменит? Какая статья? — спросил он у Шувалова.
— 58, десять,— сразу вскочил тот.
— Фашист,— снова ухмыльнулся Шариков.
— У тебя есть место в О.П.? — спросил Питерский. — Он мой земляк, профессор истории. Я знал его по свободе. Пока его надо в О. П. на месячишко. А потом что-нибудь придумаем.
Шариков пожал плечами:
— Только для тебя, дядя Ваня.— Он написал на клочке бумаги несколько слов и кинул на стол. — Иди в О. П., фашистик, и не трись на глазах. Вашего брата не сильно здесь жалуют.
У Шувалова был удивительно красивый почерк. Потом его устроили в ППЧ учетчиком, потом он… Короче, больше он не попал на общие работы и постепенно обрел человеческий вид. А потом, когда умер величайший гуманист всех времен и народов Шувалов был освобожден первой же комиссией.
Ну, конечно же, я читал и Солженицына, и Гинзбург, и Аксенова, и многих других. То, о чем говорят эти люди, — стопроцентная правда. Только одно: героев среди этих, так сказать, политических, было, прямо сказать, маловато. Впрочем, их можно понять Они попали в плен… Но к кому? К своим. И против кого же собирать волю и силу? Против своих? Потом пришли другие — бендеровцы с их оголтелым национализмом, власовцы, разные полицаи и старосты, но там были очень разные люди — и их благородия и их превосходительства, и не успевшие опериться птенцы, попавшие, как кур в ощип.
… — Да-да, — кивнул я.— Я вас узнал. Вы — Шувалов Николай Фомич, доктор истории, статья 58, пункт 10, срок 10 лет.
Шувалов печально улыбнулся:
— Да-да, пункт 10 и 10 лет срока.
— А это — ваши внуки?..
Он очень много знал, этот старик. Вечерами он пересказывал нам Нестора, рассказывал о князе Боброке, об отце Сергии, об Александре Невском, об Ослябе и Пересвете, о знаменитых повстанцах и разбойниках. Помню, как он рассказывал о казненном впоследствии Ваньке-Каине.