Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Боковым зрением я видел, как они поднялись на сопку и, посовещавшись, разошлись. Двое влево, один — прямо и двое — вправо.

Потом, спустя время, я понял: если бы я посмотрел, они бы тоже увидели меня. Не знаю, почему, но я в этом уверен: если бы посмотрел — увидели бы они…

Уже зимой, в Магадане, я проходил мимо дверей самого популярного в городе барака-ресторана «Север», и меня окликнули:

— Зайди, Султан зовет!

Длинный узкий зал был набит людьми. Бывшие в командировках офицеры, моряки, освободившиеся, пропивающие проездные деньги (все равно ехать некуда) старатели и еще бог знает кто. А какие были блюда! Много шоколада и спирта. Кто-то в углу тренькал на рояле, и голосом Шульженко пел электрофон. Иногда сюда приходил и пел свои песни вечный колымчанин Вадим Козин. Он был небольшого роста, рыжеватый, с залысинами, а голос имел звучный и сильный. Иногда гремел оркестр, и тогда известкованные балки барака вздрагивали от мощных трубных звуков.

Султан-Гирей сидел в углу у окна. Он, видно, заметил меня через подслеповатое окошко и послал кого-то из своих.

— Садись, выпьем.

— Ты же знаешь, Султан, я не пью.

— Я тоже, — скупо усмехнулся Султан. — Но сегодня случай особенный. — И, подняв стопку, он посмотрел сквозь нее на свет люстры. — Выпьем за упокой души Николы Стального и иже с ним… Эпидемия, скоротечная чесотка, зачесались насмерть.

Много лет спустя я был в зоопарке, в обыкновенном зоопарке, куда ходят с детьми. Я долго стоял у клеток с кошками, разглядывая ловкие, сильные тела и яркие огненные глаза. За львами и тиграми следовали пумы, ягуары, леопарды, а еще дальше — странное взъерошенное существо, похожее и на свинью, и на собаку, — гиена. У нее были полубезумные, мутные глаза с особым, ни с чем несравнимым выражением. И тогда я снова вспомнил Стального и его лицо — такое, какое я видел там, на сопке, в половину бинокля. Но я вспомнил не только его.

У каждого паломника своя Мекка.

2

Я вспомнил большой четырехэтажный дом в Ташкенте. Дом был пуст, окна и двери распахнуты, а стекла, в большинстве, выбиты. В доме ни души, только мы.

Ночью поднимались по шаткой пожарной лестнице на огромный усыпанный шлаком чердак.

В солнечном освещении, в стойкой и яркой зелени окраски, с белым выпуклым орнаментом, разбросанным по всему фасаду, дом казался очень веселым и красивым, а распахнутые окна даже придавали ему некую бесшабашность, как бывает, если сдвинуть набекрень шляпу или выпустить чуб. Но это днем. Ночью же дом был страшен… Окна жутко зияли черной пустотой, а обломки стекол искрились зеленоватыми сполохами. И еще наводил ужас скрип открывающихся и закрывающихся рам — ими играл ветер.

Нас было шестеро путешественников, старшему — четырнадцать, мне — почти столько же, а остальные — двенадцати-тринадцати лет. Сначала был и седьмой — малорослый смуглый татарчонок с очень красивым и печальным лицом. Ему было лет пятнадцать. Однажды на базаре его избили, и он умер спустя двое суток в больнице. Но об этом позже.

На чердаке мы спали потому, что там было много выходов, и можно было быстро исчезнуть, когда происходили облавы, но это случалось редко — слишком много было здесь бродяг, и милиции хватало работы без нас.

Рядом с нами, в соседнем отсеке, поселилась компания воров во главе с сухоньким беззубым старичком со смешной кличкой дядя Ваня-Матаня. На вид хилый и сморщенный, он имел странные глаза. Нет, они не были похожи на глаза гиены, в них была какая-то твердость и уверенность. Казалось, что этот человек знал и умел все. Он мог, например, запросто, не задерживая шага, войти во двор, где на цепи хрипел от злобы огромный волкодав, как будто это был какой-нибудь кролик, которого надо взять за уши. И вдруг волкодав замолкал, поджимал хвост и, скуля, как щенок, тыкался носом в ноги, пока дядя Ваня снимал с него цепь и чуть не волоком тащил к калитке, чтоб выпустить на улицу.

Однажды я спросил его об этом. ОН усмехнулся, а сидящие рядом парни загоготали.

— Я, конечно, вор, сынок… Плохая у меня профессия, но душа у меня твердая. — Он вытащил из стоящего рядом кулька длинную макаронину и продолжил: — Вот видишь, твердая, пока кипятком не обварят, а потом становится похожей на дождевого червя. А вот если это, — он поднял с пола старый заржавленный гвоздь, — его хоть кипятком шпарь, хоть вари, он все равно твердый. Собака это все хорошо чует. — Потом, немножко помолчав, добавил: — А воровать все же не надо, иначе — пропадешь.

— Вы же не пропали, — возразил я.

— А откуда ты знаешь, что не пропал? Руки-ноги есть, думаешь, что цел? Нет, миленький… Но этого ты пока не поймешь, это и мужики матерые не понимают, а я, хотя и понимаю, но уже поздно.

Днем мы, как молодые волчата, рыскали по садам, бахчам, базарам. Главным из них был Алай-базар, средоточие всех чудес. Горы фруктов и сладостей, дыни, арбузы, виноград, персики, стопки пышных и румяных лепешек, горки морковной соломки для плова и колечки нарезанного лука, горки перца, каких-то зерен приправ, пряностей. В стороне продавали густошерстных, с тяжелыми курдюками баранов, верблюдов, птицу, быков и лошадей. А еще были ножи: с закругленными лезвиями и тонкими рукоятками — узбекские; конические, с обложенными серебром рукоятями — туркменские, кривые — бухарские и многое, многое другое…

В толпе ходили вечно пьяные старички-писари, которые могли написать заявление, письмо, прочитать неграмотному, что нужно…

А рядом, в чайхане, шли бои перепелок — бидана. Маленькие свирепые петушки бились насмерть. На них спорили, заключали пари. Здесь можно было купить оружие: наган, маузер, застрявшие еще с гражданской; документы, договориться о чем угодно.

А еще дальше—там, где торговали старыми подковами, замками, ключами и другим неожиданным барахлом, были в ходу терьяк и анаша. В любой из многочисленных подпольных чайхан можно было заказать все, что угодно. Посвященных ждала увешанная кошмами глухая комната без окон, с закрытыми наглухо дверями. Там в шандалах курили шарики с анашой или китайские трубочки с опиумом. Позже я побывал в таких комнатах из чистого любопытства. Ко мне ничего не приставало: ни русско-европейское блаженство, вытекающее из горлышек бездонных бутылок, ни азиатское — обволакивающее дымом курилен.

Я хотел рассказать, что случилось с Аликом Танеевым — тем, седьмым. Его поймали на базаре, когда он стащил с прилавка тюбетейку, а в ней — семь рублей шестьдесят две копейки. Его начали бить… Особо старался краснорожий бородатый молоканин, торговавший медом. Он топтался огромными сапогами на тонких грязных ручонках, ломая кости. Воришку бы убили на месте, но в это время как из-под земли возник милиционер в форме и со свистком.

Форма и свисток для людей Азии страшнее появления самого Иблиса, главы дьяволов, и если еще карандаш и бумага…

— Семь рублей шестьдесят две копейки, — записал милиционер в протокол, а толпа тряслась от страха: взял на карандаш!

Милиционер взглянул на краснорожего:

— А у тебя, милок, сапоги в крови. Членовредительство, а может, и попытка к убийству. Он-то еще ребенок, ему дадут, скажем, год, а тебе восемь — за истязание.

Молоканин попятился:

— Дык, он…

Но милиционер, не слушая, потащил визжащего как свинья торгаша в отделение.

Милиционера знал весь базар. Это был знаменитый Полтора Ивана. Огромный, как слон, и с виду грозный, он был довольно добродушным и очень многого не замечал. Но если дело касалось самосуда или наркотиков, он становился свирепым и беспощадным. Матаня, услышав о нем, одобрительно сказал:

— Полуторка — чеснок, лапу не берет. — А потом, помолчав, еще раз повторил: — Чеснок[2] .

Алик умер на исходе вторых суток, так и не приходя в сознание. С тех пор во мне сохранилась неистребимая ненависть к торгашам. Торгаш — барыга, сволочь, душа из него вон! Так нас осталось шестеро.

вернуться

2

Чеснок — честный человек (жаргонное выражение).

4
{"b":"136998","o":1}