Все это рассказал мне впоследствии Удав, который в этом случае поступил совершенно по-современному. Отказаться от приглашения Дыбы, вследствие существовавшей между ними старинной дружбы, ему, конечно, было неловко; поэтому он отправился в Демидов сад, обвел молодых вокруг ракитового куста (в это время – представьте! – пели вместо тропаря горловское посвящение Мусину-Пушкину!), осыпал их хмелем – и затем словно в воду канул. Даже к Завитаеву ужинать не поехал. Да и вообще никто из почетных гостей не прибыл в кухмистерскую (было приглашено: пятьдесят штук тайных советников, сто штук действительных статских советников, один бегемот, два крокодила и до двухсот коллежских асессоров, для танцев), а приехали какие-то "пойги" из Вильманстранда, да штук двадцать подруг-кухарок, а в том числе и моя кухарка. Затем, на другой день (вслед за "окончательными переговорами"), Удав не сказался дома, на третий день – тоже, а сам уж, конечно, к бывшему другу – ни ногой. Так что Дыба, придя в третий раз, потоптался-потоптался перед запертой дверью коварного друга и вдруг решился... ехать ко мне!
В наше смутное и предательское время подобные пассажи со мной случаются нередко. По особенным, совершенно, впрочем, от меня не зависящим причинам я считаюсь человеком неудобным. Поэтому многие из моих школьных товарищей и даже из друзей, как только начинают серьезно восходить по лестнице чинов и должностей, так тотчас же чувствуют потребность как можно реже встречаться со мной. Дальше – больше, и наконец, когда в черепе бывшего друга, вследствие накопления мероприятий, образуется трещина, то он уже просто-напросто, при упоминовении обо мне, выказывает изумление: "а? кто такой? это, кажется, тот, который..." Впрочем, встречаясь со мной за границей, эти же самые люди довольно охотно возобновляют старые дружеские отношения и даже по временам поверяют мне свои административные мечтания. Вместе со мной любуются окрестными видами, пьют дрянное местное винцо и приговаривают: а у нас и этого нет! Нередко речь между нами заходит и о любви к отечеству, и когда я начинаю утверждать, что любить отечество следует не "за лакомство" (вроде уфимских земель), а просто ради самого отечества, то крепко и сочувственно жмут мне руку. Но в особенности много обращается ко мне сердец, постигнутых катастрофой, в форме отставки, причисления или сдачи на хранение в совет или в старый сенат. Последние еще несколько остерегаются – ведь чем черт не шутит! вдруг занадобятся! – и заходят ко мне только в сумерки, но отставные – так и прут. Видя себя на самом дне реки забвения, они становятся бесстрашными и совершенно не дорожат своей репутацией. Придут, усядутся, бормочут и сами же, слушая свое бормотанье, заливаются смехом. Очевидно, надеются, что я что-то по этому поводу "опишу". Я и описываю, только не то, что они рассказывают – по большей части, этих рассказов и понять нельзя, – а совсем другое. Впрочем, некоторые и из отставных впоследствии раскаиваются, перестают ходить и даже начинают на всех перекрестках ругательски меня ругать. Но успевают ли они этим путем восстановить свою утраченную репутацию – этого я не знаю, потому что не любопытен.
Нередко я спрашиваю себя: примет ли от меня руку помощи утопающий действительный тайный советник и кавалер? – и, право, затрудняюсь дать ясный ответ на этот вопрос. Думается, что примет, ежели он уверен, что никто этого не видит; но если знает, что кто-нибудь видит, то, кажется, предпочтет утонуть. И это нимало меня не огорчает, потому что я во всяком человеке прежде всего привык уважать инстинкт самосохранения.
Из этого вы видите, что мое положение в свете несколько сомнительное. Не удалось мне, милая тетенька, и невинность соблюсти, и капитал приобрести. А как бы это хорошо было! И вот, вместо того, я живу и хоронюсь. Только одна утеха у меня и осталась: письменный стол, перо, бумага и чернила. Покуда все это под рукой, я сижу и пою: жив, жив курилка, не умер! Но кто же поручится, что и эта утеха внезапно не улетучится?
Итак, Дыба направился ко мне. Пришел, пожал руку, уселся и... покраснел. Не привык еще, значит.
– А я... поздравьте... вольная птица! – начал он как-то сразу и, повернувшись в кресле, сделал рукой в воздухе какой-то удивительно легкомысленный жест, как будто и в самом деле у него гора с плеч свалилась.
– Ах, вашество! как же это так? стало быть, изволили соскучиться?
– Да, скучно... и притом вижу... не стоит!
– А мы-то, вашество, надеялись! И я, и дети мои. Наконец-то, думаем, наступила минута, когда опытность вашества особливую пользу оказать должна!
– Думал и я... то есть, не я, а... но, впрочем, что ж об этом! Не стоит! Подал прошение – и квит!
Он помолчал с секунду и потом прибавил:
– Теперь милости просим к нам! Свободные люди! И я и Густя Вильгельмовна – очень, очень будем рады! Чашку кофе откушать или так посидеть... очень приятно!
Но чем больше он говорил, тем больше краснел и как-то нервно подергивался в кресле. Разумеется, я ответил, что сочту за честь, но в то же время никак не мог прийти в себя от изумления. Вот, думалось мне, человек, который, несколько дней тому назад, вполне исправно выполнял все функции, какие бесшабашному советнику выполнять надлежит! Он и надеялся и роптал; и приходил в уныние при мысли, что Уфимская губерния роздана без остатка, и утешал себя надеждою, что Россия велика и обильна и стало быть... И вдруг теперь он сознаёт себя отрешенным от всех ропотов и упований, от всего, что словно битым стеклом наполняло пустую дыру, которую он называл жизнью, что заставляло его вздрагивать, трепетать, умиляться, строить планы, ждать, ждать, ждать... Как ему должно быть теперь нехорошо! С каким удивлением он должен был прислушиваться к собственному голосу, когда говорил извозчику: на Литейную – двугривенный! – к этому голосу, который привык возглашать: к генерал-аншефу такому-то – четвертак!
– Но что же могло вашество побудить? в цвете лет и сил? в полном разгаре готовности усердия? – допытывался я.
– Надоело. Вижу: суета, а результатов нет. По целым месяцам сидишь, в окошко глядишь: какой результат? И что ж, даже не приглашают! Подал прошение – и квит!
– С точки зрения вашего личного чувства это, конечно, вполне понятно... – начал было я, но он, не слушая меня, продолжал:
– А то вдруг – потребуют... "Ваша опытность..." И только что начинаешь это вслушиваться, как вдруг курьер: такой-то явился! – "Ах, извините! пожалуйте в другой раз!" Воротишься домой, опять к окошку сядешь, смотришь, ждешь... не требуют! Подал прошение – и квит!
– Позвольте, вашество! с точки зрения вашего личного успокоения, это, может быть, и благоразумно; но вы упускаете из вида, что люди в вашем положении не имеют права руководиться одними личными предпочтениями... Ведь за вами стоит не что-нибудь, а, так сказать, обширнейшая в мире держава...
– Знаю, мой друг. Но и за всем тем ничего не могу. Результатов не вижу – это главное!
– А на вашем месте я сел бы опять к окошечку, да и ждал бы. Сегодня – нет результатов, завтра – нет результатов, а послезавтра – вдруг результат!
– Сомнительно. Ну, да теперь уж и ждать нечего. Подал прошение – и квит. Тем хорошо, что, по крайней мере, выяснилось раз навсегда!
– Ну, нет, вашество, не говорите этого! может и вновь такой случай выйти...
– Нет уж, мой друг, нечего по-пустому загадывать! Конец. И я очччень-очччень рад!
Он на минутку поник головой, задумался, вздохнул и опять повторил:
– Очччень-очччень рад! Подал прошение – и квит!
Отдавши дань грусти, Дыба, однако ж, вспомнил, что ему, как бесшабашному советнику, следует быть любезным. Поэтому, оглядев стены моего кабинета, он продолжал:
– А у вас хорошо... даже очень прилично... да! Обойцы на стенах, драпри... а внизу на лестнице швейцар! Хорошо. Много за квартиру платите?
– Столько-то.
– Тсс... скажите! И много комнат занимаете?