Я вынужден был согласиться.
– Да-с… аппетитная штучка эта Флоранчик была!.. хе-хе! – проговорил Рогожкин. – А что, Григории Сергеич, если бы этот Флоранчик… так сказать, на место Марины Ферапонтовны… хе-хе! сюжет был бы тово-с… подходящий-с!
Горехвастов свирепо посмотрел на него.
– А впрочем, Григорий Сергеич, вам бога гневить нечего, – продолжал Рогожкин, – Марина Ферапонтовна тоже-с… дама плотная-с… хе-хе!..
– Ну, ты что понимаешь!
– Помилуйте-с, Григорий Сергеич! как не понимать-с: это и малый ребенок понимает-с… счастливчик вы, Григорий Сергеич!.. однако ж, извините-с, извольте продолжать.
– Были у меня тогда деньги, – начал снова Горехвастов, – коммерсан такой проявился, которого мы, можно сказать, без малейшего напряжения мышц обобрали – деньги были, следовательно, большие. Ну, что такое деньги? спрашиваю я вас – что такое деньги, как не презренный металл? Ну, и точно, бросал я тогда этот металл пригоршнями, так что у Флоранс, бывало, только глазки светятся. В кружевах ее утопил, мебели incrusté завел: на столах бронзы, фарфор, на стенах – Тинторетт, Поль Поттер, Ван-Дейк. Словом сказать, en grand[156] жили, черт побери! Приедешь, бывало, ночью с работы домой, измученный, и прямо к се постели. А она, знаете, ручонки протягивает, глазенки открывает, и глазенки, знаете, томные, влажные: «Eh bien, mon farceur d'homme, as-tu beaucoup gagné ce soir?»[157] – «Выиграл, жизнь ты моя, выиграл, только люби ты меня! любишь, что ли?» А она, знаете, как кошечка, потянется этак в постельке: «Lioubliou», – говорит… ах! да вы поймите, как это нежно, как это воздушно lioubliou!.. А знаете ли, черт побери, не выпить ли нам с горя по бокальчику!
– Ах, сделайте одолжение, – сказал я, смущенный несколько моею недогадливостью, – Петр Васильич! распорядитесь, пожалуйста.
– Да ты, братец, скажи человеку, чтоб завертел хорошенько! – прибавил от себя Горехвастов, – а то они его так теплое и подают – vous n'avez pas l’idée comme ils sont brutes, ces gens-là![158] Признаюсь вам, я, грешный человек, люблю этак и поесть и выпить – в меру, знаете, в меру… Если б вы сделали мне честь, побывали у меня в Петербурге в то время, когда я был в счастии, я попотчевал бы вас таким винцом, перед которым и ваше, пожалуй, сконфузится. В горле оно, знаете, точно атлас, а между тем в нос бьет! Но возвращусь к Флоранс. Я принял ее у барона Оксендорфа – знаете, известный магнат есть, на острове Эзеле. Беловолосый сын Эстонии сначала было заартачился, начал было там свои was soil das heissen,[159] но я показал ему кулак такого колоссального размера, о котором на острове Эзеле не имеют никакого понятия. «Барон, – сказал я ему, – у меня течет в жилах кровь, а у вас лимфа; и притом видите вы эту машину?» – «Вижу», – сказал он мне. «А если видите, – сказал я ему, – то знайте, что эта машина имеет свойство, в один момент и без всяких посредствующих орудий, обращать в ничто человеческую голову, которая, подобно вашей, похожа на яйцо! Herr Baron! разойдемтесь!» – «Разойдемтесь, Herr Graf», – сказал он мне, хотя я и не граф. И мы разошлись… разошлись потому, что барон понял, что одна минута более – и остров Эзель лишился бы лучшего своего украшения…
Горехвастов самодовольно обнажил свою жилистую, покрытую волосами руку и протянул ее, как будто хотел, чтобы мы понюхали, как она пахнет.
– Да-с, устройство благонадежное, – пролепетал Рогожкин.
– И надо было видеть, как она любила меня! этак могут любить только француженки! обовьется, бывало, около меня – и не выпускает…
– Эх, канальство! – сказал Рогожкин и, сказавши это, как-то сладострастно хикнул и, неизвестно вследствие каких соображений, запел: "Ой вы, уланы!"
– Или вот на диване раскинется…
– Нет уж, Григорий Сергеич, сделайте ваше одолжение, – прервал Рогожкин, поспешно разливая по стаканам принесенное вино, – мы тоже ведь люди, тоже человеки-с… чувствовать можем…
– Мастерица она была тоже гривуазные песни петь. "Un soir à la barrière"[160] выходило у ней так, что пальчики облизать следует… Вот такую жизнь я понимаю, потому что это жизнь в полном смысле этого слова! надо родиться для нее, чтобы наслаждаться ею как следует… А то вот и он, пожалуй, говорит, что живет! – прибавил он, указывая на Рогожкина.
Рогожкин обиделся.
– Что же вы, Григорий Сергеич, в сам-деле обижаете? – сказал он. – Конечно, нам до вас далеко, потому как и размер у нас был не такой, однако, когда в полку служили, тоже свои удовольствия имели-с…
– Ну, какие твои удовольствия! чай, кошку камнем на улице зашибить!..
– Нет-с, не кошку зашибить-с, а тоже жидов собаками травливали-с… Капитан Полосухин у нас в роте был: "Пойдемте, говорит, господа, шинок разбивать!" – и разбивали-с.
– Ну, это еще туда-сюда…
– Или вот тот же капитан Полосухин: "Полюбилась, говорит, мне Маша Цыплятева – надо, говорит, ее выкрасть!" А Марья Петровна были тоже супруга помещика-с… И, однако, мы ее выкрали-с. Так это не кошку убить-с… Нет-с! чтоб одно только это дело замазать, Полосухин восемьсот душ продал-с!
– Ну уж и восемьсот! верно, вдесятеро приврал! ну, куда же армейскому офицеру, да еще пехотинцу, восемьсот душ иметь!
– Нет-с, Григорий Сергеич, не говорите этого! Этот Полосухин, я вам доложу, сначала в гвардейской кавалерии служил, но за буйную манеру переведен тем же чином в армейскую кавалерию; там тоже не заслужил-с; ну и приютился у нас… Так это был человек истинно ужаснейший-с! "Мне, говорит, все равно! Я, говорит, и по дорогам разбивать готов!" Конечно-с, этому многие десятки лет прошли-с…
– Ну, а что же Флоранс? – спросил я.
Горехвастов, который совсем было и забыл про Флоранс, посмотрел на меня глазами несколько воспаленными, на минуту задумался, провел как-то ожесточенно рукою по лбу и по волосам и наконец ударил кулаком по столу с такою силой, что несколько рюмок полетело на пол, а вино расплескалось на подносе.
– Извините, – сказал он угрюмо, – Д-да… Флоранс… гм… Флоранс…
Последовало несколько минут молчания, в продолжение которого Горехвастов то беспрестанно и усиленно вздыхал, то судорожно стискивал между пальцами какую-нибудь несчастную прядь своих собственных волос, то искривливал свои губы в горькую и презрительную улыбку. Очевидно, что он готовился произвести эффект.
– Обманула! – закричал он наконец, вскакивая из-за стола, визгливым голосом, выходившим из всяких границ естественности, – вы это понимаете: обманула! Обманула, потому что я в это время был нищ; обманула, потому что в это время какая-то каналья обыграла нашу компанию до мозга костей… Обманула, потому что без денег я был только шулер! я был только гадина, которую надо было топтать, топтать и…
Он с ожесточением рвал на себе волосы и наконец упал в изнеможении на диван.
– Пускай отдохнут, – шептал между тем Рогожкин, – любопытнейший ихний роман-с!
И действительно, минут через десять Горехвастов был уже спокоен: кровь, которая прилила было к голове, опять получила естественное обращение, и минутное раздражение совершенно исчезло. Вообще он не выдерживал своей игры, потому что играл как-то не внутренностями, а кожей; но для райка это был бы актер неоцененный.
– В одно прекрасное утро, – продолжал он, – я очутился без хлеба, без денег и без любовницы. Я вышел на улицу, выгнанный из собственной моей квартиры, из той самой квартиры, где накануне еще какой-то шутник, желая заискать мое расположение, написал на стене: ману-текел-фарес [65]. Ночь была зимняя и морозная, но я ничего не чувствовал, ничего не понимал. Передо мною все мелькала бледная улыбка банкомета, который бил карту за картой и постепенно лишал меня жизни… Эта улыбка затемняла всю мою мысль; она мешала прийти в себя! Я мог только с изумлением смотреть на эту воображаемую улыбку и бессознательно следить за белыми худощавыми руками, которые как-то бездушно щелкали по столу, высасывая ежемгновенно все мое существо… В эту минуту я был близок к отчаянию, я готов был стать среди улицы на колени и просить прощения. Я был похож на того жалкого пропойца, который, пробезобразничав напролет ночь в дымной и душной комнате, выбегает утром, в одном легоньком пальтишке, на морозный воздух и спешит домой, бессознательно озираясь по сторонам и не имея ни единой мысли в голове… Но я, быть может, надоедаю вам, господа, своими похождениями?