Оттепель – воздух наполнен благоуханьем весны, ароматами всех злаков земных, весело восстающих к жизни от полугодового оцепенения; оттепель же – все миазмы, все гнилые испаренья, поднимающиеся от помойных ям… И все это и миазмы, и благоухания – все это стремится вверх к одному и тому же небу!
Оттепель – полное томительной неги пение соловья, задумчивый свист иволги, пробуждение всех звуков, которыми наполняется божий мир, как будто ищет и рвется природа вся в звуках излиться после долгого насильственного молчания; оттепель же – карканье вороны, наравне с соловьем радующейся теплу.
Оттепель – пробуждение в самом человеке всех сладких тревог его сердца, всех лучших его побуждений; оттепель же – возбуждение всех животных его инстинктов.
Ведь это, батюшка, почти стихи выходят!
Вы скажете, что меня занимают пустые вопросы, но объясните мне на милость: вы-то, вы-то решением каких мировых задач занимаетесь? Я, по крайней мере, изощряю свои диалектические способности, у меня, следовательно, есть самостоятельная деятельность; ну, а вы что? Строчите бумаги, ездите по губернии, ловите блох, но как вы там ни разглагольствуйте о разных высших взглядах, а все это делается у вас без всякого участия мысли, машинально, совершенно независимо от ваших убеждений. Для вас это ли делать, в карты ли играть – все одно! Ну, не во сто ли, не в тысячу ли крат моя участь завиднее вашей, а моя деятельность полезнее вашей? Я, по крайней мере, хожу, гляжу в окно, умиляюсь, размышляю. В недавнее время вот точно таким же образом я разрешал вопрос о том, что было бы, если б вместо болота, которое тянется, как вам известно, сзади моей усадьбы, вдруг очутился зеленый луг, покрытый душистыми и сочными травами?.. И вышли соображения довольно оригинальные и даже, можно сказать, философические…
– Любопытно было бы знать их.
– Теперь не время, а впоследствии я не отказываюсь объяснить их вам… В настоящее время я хотел вам доказать только ту истину, что, несмотря на мою кажущуюся леность и беспечность, я работаю отнюдь не менее, нежели вы, люди практические, и если результаты моих невинных работ незаметны, то и ваши усилия не приносят плодов более обильных. Хотите водки?
– Пожалуй.
– Эй, Павлуша! Отчего ты водку не подаешь? Разве не видишь, чиновник наехал? Павлуша засмеялся.
– Чему ты смеешься?
– Да разве они чиновники?
– Ты неразвит еще, Павлуша! Ты думаешь, что чиновник непременно должен быть дикобраз… Вы его извините!
Павлуша вышел.
– А странный народ эти чиновники! – продолжал он, снова обращаясь ко мне, – намедни приехал ко мне наш исправник. Стал я с ним говорить… вот как с вами. Слушал он меня, слушал, и все не отвечает ни слова. Подали водки; он выпил; закусил и опять выпил, и вдруг его озарило наитие: "Какой, говорит, вы умный человек, Владимир Константиныч! отчего бы вам не служить?" Вот и вы, как выпьете, может быть, тот же вопрос сделаете.
– Ну, а кроме шуток, отчего вы не служите?
– А позвольте вас спросить, почему вы так смело полагаете, что я не служу?
– Да потому, что не служите – вот и всё.
– А в таком случае позвольте вам доказать совершенно противное. Во-первых, я каждый месяц посылаю становому четыре воза сена, две четверти овса и куль муки, – следовательно, служу; во-вторых, я ежегодно жертвую десять целковых на покупку учебных пособий для уездного училища, – следовательно, служу; в-третьих, я ежегодно кормлю крутогорское начальство, когда оно благоволит заезжать ко мне по случаю ревизии, – следовательно, служу; в-четвертых, я никогда не позволяю себе сказать господину исправнику, когда он взял взятку, что он взятки этой не взял, – следовательно, служу; в-пятых… но как могу я объяснить в подробности все манеры, которыми я служу?
– Однако это легкая манера служить…
– Вы думаете? Это все зависит от взгляда. Я сам убежден, что легкая, но не для всякого. У вас в Крутогорске есть господин – он тоже чиновник, – которого физиономия напоминает мне добродушно-насмешливое лицо Крылова. Вся служба этого чиновника или, по крайней мере, полезнейшая часть ее состоит, кажется, в том, что когда мимо его проходит кто-нибудь из ваших губернских аристократов, во всем величии, свойственном индейскому петуху, он вполголоса произносит ему вслед только два слова: "Хоть куда!" – но этими двумя словами он приносит обществу неоцененную услугу. Во-первых, эти слова очищают воздух от тлетворных испарений, которые оставляет за собой губернский аристократ, а во-вторых, они огорошивают самого аристократа, который поспешно подбирает распущенный хвост, и из нахального индюка становится хоть на время скромною индейкой… Одним словом, это именно полезнейший сорт чиновника, потому что действительно и положительно смягчает нравы и искореняет дикость!.. Итак, за здоровье крутогорского Крылова и всех чиновников, подобно ему служащих обществу бескорыстно и нелицеприятно! – продолжал Буеракин, выпивая рюмку водки.
Я тоже выпил.
– Эту фанаберию, то есть жажду практической деятельности, – продолжал он, – долго носил и я в своей голове – и бросил. Такой уж у меня взгляд на вещи, что я не желаю ничем огорчаться, и алкаю проводить дни свои в спокойствии. Другой на моем месте помчался бы по первопутке в Петербург, а я сижу в Заовражье, и совсем не потому, что желаю подражать Юлию Цезарю; другой читал бы книжки, а я не читаю; другой занялся бы хозяйством, а я не занимаюсь; другой бы женился, а я не женюсь… А ведь я не совсем-таки еще стар, чтобы уж тово…
– Так напустили на себя дурь, – заметил я, – выдумали, что вам надоело, да и все тут.
– Может быть, может быть, господин Немврод! Это вы справедливо заметили, что я выдумал. Но если выдумка моя так удачна, что точка в точку приходится по мне, то полагаю, что не лишен же я на нее права авторской собственности… А! Пашенька-с! и вы тоже вышли подышать весенним воздухом! – прибавил он, отворяя форточку, – знать, забило сердечко тревогу! [64]
Я тоже подошел к окну. На крыльце флигеля сидела девочка лет пятнадцати, но такая хорошенькая, такая умница, что мне стало до крайности завидно, что какой-нибудь дряблый Буеракин может каждый день любоваться ее веселым, умным и свежим личиком, а я не могу.
– Ваша? – спросил я.
– Дочь моего кучера. Желаете познакомиться? По этому случаю я вам предварительно анекдот расскажу. Был у меня товарищ, по фамилии господин Крутицын, добряк ужаснейший, но простоват, до непристойности безобразен и при этом влюбчив как жаба – все бы ему этак около юпочек. Вот и сыграл же с ним штуку другой товарищ, Прозоров, тоже малый простодушнейший, но побойчее. Уверили Крутицына, что к Прозорову приехала сестра, богатая наследница, которая до того влюблена в него, Крутицына, что его только и спит и видит. Устроили нарочно обед, чтоб доставить случай любовникам видеться, и одели крепостную девку Прозорова барышней. Нужно было видеть, как рассыпался перед ней Крутицын! Эта комедия продолжалась около часа, и когда уж всем надоело забавляться, посреди самых красноречивых объяснений Крутицына вдруг раздался голос хозяина: "Ну, будет, Акулька! марш в девичью!" Заверяю вас, что на наших глазах Крутицын поглупел на пол-аршина…
– Да, анекдот не дурен.
– А что вы думаете? Вы не обижайтесь, а, право, и с вами можно бы такую штуку сыграть, хоть вы и не Крутицын… Пашенька! бегите-ка сюда поскорей: я вам жар-птицу покажу!
Последовало несколько секунд молчания.
– А знаете ли, отличная вещь быть помещиком! – обратился он ко мне, – как подумаешь этак, что у тебя всего вдоволь, всякого, что называется, злаку, так даже расслабнешь весь – так оно приятно!
И он действительно опустился в вольтеровское кресло, будто ослаб.
– А впрочем, и то сказать, какие мы помещики! Вот у вас, в Крутогорске, я видел господина – это помещик! Коли хотите, крепостных у него нет, а станет он этак у окошечка – аи у него в садике арестантики работают: грядки полют, беседки строят, дорожки чистят, цветочки сажают… Посмотрит он на эту идиллию и пригорюнится. Подойдет к нему супруга, подползут ребятишки, мал мала меньше… "Как хорош и светел божий мир!" – воскликнет Михайло Степаныч. "И как отделан будет наш садик, душечка!" – отвечает супруга его. "А у папки денески всё валёванные!" – кричит старший сынишка, род enfant terrible,[144] которого какой-то желчный господин научил повторять эту фразу. «Цыц, постреленок!» – кричит Михайло Степаныч, внезапно пробужденный от идиллического сновидения… А вот он и не помещик!