Он начал шагать по комнате.
– А уж чего, кажется, я не делал! Телом торговал-с! собственным своим телом – вот как видите… Не вывезла! не вывезла шельма-кривая!
Молчание.
– Вот-с хоть бы насчет браку! чем не молодец – во всех статьях! однако нет!.. Была вдова Поползновейкина, да и та спятила: «Ишь, говорит, какие у тебя ручищи-то! так, пожалуй, усахаришь, что в могилу ляжешь!» Уж я каких ей резонов не представлял: «Это, говорю, сударыня, крепость супружескую обозначает!» – так куда тебе! Вот и выходит, что только задаром на нее здоровье тратил: дала вот тулупчишку да сто целковых на дорогу, и указала дверь! А харя-то какая, если б вы знали! точно вот у моего Прошки, словно антихрист на ней с сотворения мира престол имел!
Живновский плюнул.
– А не то вот Топорков корнет: «Слышал, говорит, Сеня, англичане миллион тому дают, кто целый год одним сахаром питаться будет?» Что ж, думаю, ведь канальская будет штука миллиончик получить! Ведь это выходит не много не мало, а так себе взял да на пряники миллиончик и получил! А мне в ту пору смерть приходилась неминучая – всё просвистал! И кроме того, знаете, это у меня уж идея такая – разбогатеть. Ну-с, и полетел я сдуру в Петербург. Приехал; являюсь к посланнику: «Так и так, говорю, вызывались желающие, а у меня, мол, ваше превосходительство, желудок настоящий, русский-с»… Что ж бы вы думали? перевели ему это – как загогочет бусурманишка! даже обидно мне стало; так, знаете, там все эти патриотические чувства вдруг и закипели.
– Да, это действительно обидно.
– Но, однако ж, воротясь, задал-таки я Сашке трезвону: уповательно полагать должно, помнит и теперь… Впрочем, и то сказать, я с малолетства такой уж прожектер был. Голова, батюшка, горячая; с головой сладить не могу! Это вот как в критиках пишут, сердце с рассудком в разладе – ну, как засядет оно туда, никакими силами оттуда и не вытащишь: на стену лезть готов!
– А теперь что же вы располагаете делать?
– Теперь? ну, теперь-то мы свои делишки поправим! В Крутогорск, батюшка, едем, в Крутогорск! в страну, с позволения сказать, антропофагов, страну дикую, лесную! Нога, сударь, человеческая там никогда не бывала, дикие звери по улицам ходят! Вот-с мы с вами в какую сторонушку запропастились!
Живновский в увлечении, вероятно, позабыл, что перед ним сидит один из смиренных обитателей Крутогорска. Он быстрыми шагами ходил взад и вперед по комнате, потирая руки, и физиономия его выражала нечто плотоядное, как будто в самом деле он готов был живьем пожрать крутогорскую страну.
– Спасибо Сашке Топоркову! спасибо! – говорил он, очевидно забывая, что тот же Топорков обольстил его насчет сахара. – «Ступай, говорит, в Крутогорск, там, братец, есть винцо тенериф – это, брат, винцо!» Ну, я, знаете, человек военный, долго не думаю: кушак да шапку или, как сказал мудрец, omnia me cum me…[14] зарапортовался! ну, да все равно! слава богу, теперь уж недалечко и до места.
– Однако ж я все-таки не могу сообразить, на что же вы рассчитываете?
– На что? – спросил он меня с некоторым изумлением, вдруг остановясь передо мной, – как на что? Да вы, батюшка, не знаете, что такое Крутогорск! Крутогорск – это, я вам доложу, сторона! Там, знаете, купец – борода безобразнейшая, кафтанишка на нем весь оборванный, сам нищим смотрит – нет, миллионщик, сударь вы мой, в сапоге миллионы носит! Ну, а нам этих негоциантов, что в кургузых там пиджаках щеголяют да тенерифцем отделываются, даром не надобно! Это не по нашей части! Нам подавай этак бороду, такую, знаете, бороду, что как давнул ее, так бы старинные эти крестовики да лобанчики [13] из нее и посыпались – вот нам чего надобно!.. А знаете, не хватить ли нам желудочного?
Но Прошка не являлся. Живновский повторил свой припев уже с ожесточением. Прошка явился.
– Что ж ты, шутить, что ли, собачий сын, со мной вздумал? – возопил Живновский, – службу свою забыл! Так я тебе ее припомню, ска-атина!
Он распростер свою длань и совершенно закрыл ею лицо ополоумевшего раба.
– Драться я, доложу вам, не люблю: это дело ненадежное! а вот помять, скомкать этак мордасы – уж это наше почтение, на том стоим-с. У нас, сударь, в околотке помещица жила, девица и бездетная, так она истинная была на эти вещи затейница. И тоже бить не била, а проштрафится у ней девка, она и пошлет ее по деревням милостыню сбирать; соберет она там куски какие – в застольную: и дворовые сыты, и девка наказана. Вот это, сударь, управление! это я называю управлением.
Он выпил.
– Знаете ли, однако ж, – сказал он, – напиток-то ведь начинает забирать меня – как вы думаете?
Я согласился.
– Стара стала, слаба стала! Шли мы, я помню, в восемьсот четырнадцатом, походом – в месяц по четыре ведра на брата выходило! Ну-с, четырежды восемь тридцать два – кажется, лопнуть можно! – так нет же, все в своем виде! такая уж компания веселая собралась: всё ребята были теплые!
На станционных часах пробило десять. Я зевнул.
– Да вы постойте, не зевайте! Я вам расскажу, был со мной случай. Был у меня брат, такой брат, что днем с огнем не сыщешь – душа! Служил он, сударь, в одном полку с некоим Перетыкиным – так, жалконький был офицеришка. Вот только и поклялись они промеж себя, в счастье ли, в несчастье ли, вывозить друг друга. Брат вышел в отставку, а Перетычка эта полезла в гору, перешла, батюшка, к штатским делам и дослужилась там до чинов генеральских. В двадцатых годах, как теперь помню, пробубнился я жесточайшим манером – штабс-капитан Терпишка в пух обыграл! – натурально, к брату. Вот и припомнил он, что есть у него друг и приятель Перетыкин: «Он, говорит, тебя пристроит!» Пишет он к нему письмо, к Перетычке-то: «Помнишь ли, дескать, друг любезный, как мы с тобой напролет ночи у метресс прокучивали, как ты, как я… помоги брату!» Являюсь я в Петербург с письмом этим прямо к Перетыкину. Принял он меня, во-первых, самым, то есть, безобразнейшим образом: ни сам не садится, ни мне не предлагает. Прочитал письмо. «А кто это, говорит, этот господин Живновский?» – и так, знаете, это равнодушно, и губы у него такие тонкие – ну, бестия, одно слово – бестия!.. «Это, говорю, ваше превосходительство, мой брат, а ваш старинный друг и приятель!» – «А, да, говорит, теперь припоминаю! увлечения молодости!..» Ну, доложу вам, я не вытерпел! «А вы, говорю, ваше превосходительство, верно и в ту пору канальей изволили быть!..» Так и ляпнул. Что ж бы вы думали? Он же на меня в претензии: зачем, дескать, обозвал его!
Молчание.
– И вот все-то я так маюсь по белу свету. Куда ни сунусь, везде какая-нибудь пакость… Ну, да, слава боту, теперь, кажется, дело на лад пойдет, теперь я покоен… Да вы-то сами уж не из Крутогорска ли?
– Да.
– Так-с; благодатная это сторона! Чай, пишете, бумагу переводите! Ну, и здесь, – прибавил он, хлопая себе по карману, – полагательно, толстушечка-голубушка водится!
– Ну, разумеется.
– Так-с, без этого нельзя-с. Вот и я тоже туда еду; бородушек этих, знаете, всех к рукам приберем! Руки у меня, как изволите видеть, цепкие, а и в писании сказано: овцы без пастыря – толку не будет. А я вам истинно доложу, что тем эти бороды мне любезны, что с ними можно просто, без церемоний… Позвал он тебя, например, на обед: ну, надоела борода – и вон ступай.
– По крайней мере, имеете ли вы к кому-нибудь рекомендацию в Крутогорск?
– Ре-ко-мен-да-цшо! А зачем, смею вас спросить, мне рекомендация? Какая рекомендация? Моя рекомендация вот где! – закричал он, ударя себя по лбу. – Да, здесь она, в житейской моей опытности! Приеду в Крутогорск, явлюсь к начальству, объясню, что мне нужно… ну-с, и дело в шляпе… А то еще рекомендация!.. Эй, водки и спать! – прибавил он совершенно неожиданно.
И он побрел, пошатываясь, восвояси.
На другой день, когда я проснулся, его уже не было; станционный писарь сообщил мне, что он уехал еще затемно и все спешил: «Мне, говорит, пора; пора, брат, и делишки свои поправить». Показывал также ему свой бумажник и говорил, что «тут, брат, на всю жизнь; с этим, дружище, широко не разгуляешься!..»