В свои шестьдесят, когда ее сверстницы растят морковку, она управляла системой образования целого города. Тридцать тысяч детей. Пятнадцать школ и столько же детских садов. Ее ежедневно показывали по городскому телевидению. Ее считали миллионершей. Она не возражала. У нее не было ничего. Она и отец жили на окраине, на первом этаже. Она и отец десять лет ездили на машине, подаренной мною, их сыном, еще в середине девяностых. Разумеется, она, мать моя, и мой отец, сорок лет работавшие не покладая рук и выучившие, от первого класса до десятого, на двоих примерно пять тысяч мальчиков и девочек и за это получившие от государства десяток почетных грамот и некоторую ежемесячную сумму, чтобы с голоду не умереть, – разумеется, она и не собиралась претендовать на бабкино наследство. Будь оно оформлено по всем правилам – может быть, она бы не отказалась. Но нанимать стряпчих, комбинировать, суетиться по инстанциям – нет. Не дай бог за спиной хоть раз произнесут чтонибудь вроде «наложила лапу». А ведь произнесут. И не такое произнесут. И вот квартира, в две просторные комнаты, с окнами в тихий зеленый двор, с потолками в лепнине, на главной улице (адрес произносится в четыре легких звука: «Мира, восемь») – эта самая квартира, полученная бабкой от завода за то, что всю войну она провела в «обдирочном цехе», – эта квартира без каких-либо проблем доставалась моему двоюродному братцу, чуваку с двумя судимостями, мелкому незадачливому вору, не отягощенному гражданской профессией. Доброму, в принципе, парню.
Жуя и глотая, я быстро прогнал это все в уме – из Москвы приехавший циничный коммерсант, большой умелец измерять жизнь деньгами – и подивился тому, как ловко играют с нами обстоятельства.
Я никому тут не сказал, что бросил коммерцию, – меня бы никто не понял. Особенно старухи. Они привыкли думать, что внуки, приезжающие из Москвы на собственных машинах, – сплошь бизнесмены. А иначе зачем тогда живешь в ентой Москве и откудова машина? Да и момент был неподходящий, кому-то что-то объяснять.
Папа, впрочем, водки выпил – потом, дома, когда развез старух по избам. И далее, до позднего вечера, юмористически морща свой с горбиной нос, обсуждал с матерью, где же, собственно, мне, их единственному сыну, закапывать своих родителей. То ли в городе Электростали, где сейчас происходило дело, то ли в деревне Узуново Серебряно-Прудского района, где просторно, в первоклассном черноземе лежала родня отца.
Я помалкивал и кивал. Ладони до сих пор пахли формалином. Когда мама ушла спать, отец закурил очередную сигарету, спросил:
– Как дела, вообще? Бизнес двигается?
– Еще как.
– А чего такой задумчивый?
– Решил землю купить. Лошадей завести. Козу, собаку.
Отец усмехнулся в усы.
– Даже и не начинай, – сказал он. – Лошади, козы – это очень сложно. Это тебе не бизнес. Деньги потеряешь, навозом провоняешь, ничего не добьешься.
– Папа, ты не понял. Мне сорок лет. Я больше не хочу ничего добиваться. Я просто хочу лошадь, собаку и козу. 7
– Забудь, – миролюбиво посоветовал папа. – Животные… Они болеют, они воняют, их кормить надо, возле них жить надо, постоянно… Понимаешь?
– Да.
– Так что не блажи, сынок. Понял? Не блажи.
Он понизил голос:
– С утра тебе звонили. Я матери не сказал. Чтоб не волновалась. Мужик из КГБ. Оставил адрес и телефон. Велит тебе зайти. Ты опять, небось, по-крупному набедокурил?
– КГБ давно нет, – сказал я, тоже едва не шепотом. – Есть ФСБ.
– Ну оттуда. Вызывают тебя. На беседу.
– Зачем?
– Сходи, узнаешь.
Ночью бродил, из кухни в комнату, пытался читать газеты, потом решил написать чтонибудь, создал два ублюдочных абзаца, выбросил в мусор.
Тишина здесь была хороша. Замечательная провинциальная тишина, ее очень хотелось употребить по прямому назначению. Пропитаться ею, расслабиться и чтонибудь сочинить.
Вот схоронил брата мамы. Вот постоял на краю русской пустоты, засасывающей бесконечности. Вот мысленно поплакал над добром, нажитым двумя поколениями великих тружеников и попавшим теперь в лишенные мозолей руки наименее достойного. Вот собрался все это как-то выразить, словами, на бумажном листе. Зачем? Для кого? С какой целью?
Хожу по комнате. Останавливаюсь, потом продолжаю. В тысячный раз смотрю в пропасть между искусством и реальностью. Она меня не пугает, пропасть. Я к ней привык, я стою на самом краю – и рад. Если я разбегаюсь и прыгаю с намерением достать до противоположного края – я всегда терплю неудачу. Падаю, лечу – чтоб спустя время очнуться на том же месте, на краю. Реальная жизнь всегда напротив. Ее призрак преследует меня. Я повсюду ее ищу. Я все время среди тех, кто чужд искусству. Мои дни наполнены встречами с людьми, не читающими книг и не посещающими картинные галереи. Они грубы. Некоторые вызывают во мне восторг, они прочно укоренены на своем участке действительности. Они реальны, а я – никто. Легкий утренний ветерок. Прилетел и улетел, прихватив с собой на память несколько молекул. Два-три впечатления. Два-три поверхностных взгляда. Я ничего не знаю про «реальную жизнь». Я мечтатель, мне благоволит судьба. Я добывал и добываю свой хлеб без особых усилий, и, когда я написал книгу, меня тут же объявили «крупным», «настоящим», «очень талантливым». Что может понимать в реальной жизни такой, как я? Что я могу знать о людях, которым в детстве отцы твердили: у тебя нет ни мозгов, ни таланта, твои шансы равны нулю, поэтому пристройся где-нибудь в спокойном месте, возле приличных людей и делай, как они, – авось, получится… Мне так никогда не говорили. Чаще я слышал: ты не от мира сего. Или: брось книгу, иди погуляй. А я не шел. Теперь жалею. Там, в реальной жизни, люди смеются, с удовольствием кушают, ходят в кино. А я не бываю веселым, и мой первейший товарищ – наполовину исписанная тетрадка. Я хочу в реальную жизнь, я тоже желаю смеяться и извлекать удовольствие из простых вещей. Но другой край пропасти недостижим.
Глава 8. 2002 г. Хорошее отношение к обезьянам
Они стояли и молчали. Мальчишки, человек десять. Шестнадцать, семнадцать лет. А я орал. Надсаживался. Морда моя, наверное, была красная от гнева. Или, наоборот, белая. А может, пятнами; не знаю. Вряд ли они разглядели детали, в вечернем полумраке, в стороне от несильного уличного фонаря.
Что я кричал – ну, мне самому половина слов была не до конца понятна. Подгоняемые коньячными парами готовые конструкции из многих фраз сами вылетали из глотки. Вместе со слюной. А, бля? Что, бля? Кто, бля? Ты, бля?
Шестнадцать лет или не шестнадцать – а половина из них была выше меня и крепче. Хорошее питание. Кто бы что ни говорил, а при капитализме дети из нижних слоев населения стали кушать лучше и разнообразнее.
Они не возражали. Дядя был прав. Дядя был пьян. Он тут жил. Первый этаж, окна прямо у входа в подъезд.
Мальчишки собирались тут почти каждый вечер. Местный подростковый клуб. А куда пойти? Вокруг одни жилые девятиэтажки. Никаких вариантов для досуга. Мать жаловалась мне много раз. Хотя они, в общем, ничего особенного не делали. Обыкновенные провинциальные парни, любители пообщаться. Смеялись, матерились, пили пиво. Иногда ругались – однако не дрались. Оставляли после себя битые бутылки, окурки и семечки.
В конце осени я снял квартиру, но съемная берлога быстро надоела, я в ней тосковал. По субботам стал ночевать у родителей. Приходил ради самого простого: съесть что-то, приготовленное женскими руками, посмотреть телевизор, пошелестеть газетой. Ближе к десяти вечера старики уходили спать, а я доставал бутылку коньяку и поэтапно нажирался. Ежевечерние пацанские сходки под окном очень раздражали. Слишком близко, слишком хорошая слышимость. Особенно надоели молодецкие плевки, когда через нос с поросячьим хрюканьем втягивается воздух.
Пьянствовать следует в уюте и покое, чтоб звуковой фон соответствовал, чтобы негромко звучала музыка или бормотал, поглядывая с экрана, какой-либо высоколобый знаток текущей политической ситуации. А если в трех метрах от тебя Вася многословно требует с Вовы должок в тридцать рублей ассигнациями – это обламывает.