Пока стояли в притворе и ждали очереди, выяснилось, что легендарный Филиппыч недоработал. Покойному забыли сложить руки на груди. Оставили вытянутыми вдоль тела. Я подумал, что Филиппыч, как любой другой мэтр, занимался, конечно, только лицами своих безгласных клиентов, а элементарные действия вроде связывания рук передоверял помощникам – и вот, помощники подвели. До начала таинства полагалось вставить свечу в пальцы усопшего – я попытался исправить дело, но дядька уже окоченел. Со стороны это выглядело так, словно я делаю мертвецу искусственное дыхание, и мне казалось, что вот-вот кто-нибудь подойдет и тихо скажет: «Перестань, друг! Все кончено, ему уже не помочь». Я раздвигал ледяные, пахнущие формалином суставы, чтоб сцепить их в замок, но не получалось, окаменевшие желтые клешни сами собой расходились в стороны, как будто дядя извинялся. В конце концов батюшка – молодой, в редкой русой бороде – метнул в меня красноречивый взгляд и состроил быструю, совершенно светскую гримасу – мол, бог с ней, со свечой, оставь человека в покое.
Я отошел. Руки пахли смертью.
Когда забивал гвозди в крышку, поранил палец и вдруг испугался заражения, попадания в кровь трупного яда. Тут же вспомнился Базаров. Еще не хватало помереть от случайной инфекции.
Шепнул о своих опасениях отцу – он усмехнулся в усы.
– Не говори ерунды. Возьмешь в машине аптечку, прижжешь йодом.
– Свой имею, – с достоинством пробормотал я.
У нас с отцом всегда был отдельный язык. В молодости я, начинающий автолюбитель, часто просил у папы отвертку или домкрат и каждый раз непременно получал суровый ответ: «Свое имей». После чего, естественно, отвертка или домкрат немедленно выдавались.
Я еще немного поразмышлял на тему трупного яда, потом перестал. Надо сказать, что я иногда пытаюсь предугадать свою смерть и часто вижу ее нелогичной, странной или даже нелепой; мне кажется, что меня заберут быстро, в неурочный час. Хоп – вчера был, сего7 дня нет. Я не заигрываю с дьяволом, мне нравится жить; даже такому, как я, – нищему психопату, уставшему ото всего и всех, включая и себя самого, – очень нравится жить. Размышления о смерти есть не поза, а часть моей личной культуры – как размышления о любви, насилии, родном языке, детях или звездах. И кстати, похороны родственника, прикосновения к его твердой, глиняного цвета плоти вовсе не вызвали во мне дополнительных мыслей о смерти. В конце концов, похороны так же нужны здравствующим, как и покойникам, и весь их процесс со стороны выглядит очень живописным. Даже, может быть, немного слишком живописным: и путешествие всей семьей в ритуальное бюро с подбором венков и сочинением надписей на лентах, и перемещение деревянного ящика из одного положенного места в другое, и читаемые грудным басом красивые молитвы, и погружение в планету.
Вдвинули гроб в автобус. Тащили я, отец и два его товарища по работе. В общем, я и приехал главным образом для того, чтобы гроб таскать. Двое взрослых сыновей дяди отсутствовали по уважительным причинам: старший сидел в тюрьме, младший несколько лет как эмигрировал в Восточную Европу, батрачил то ли на чехов, то ли на венгров. А друзей у покойного не было – у горьких пьяниц не бывает друзей.
Своенравный и грубый человек, он никогда никого не слушал, ни мать, ни сестру, а меня, племянника, всерьез не воспринимал. Однажды я принес ему бутылку хорошей водки, и он, тогда еще достаточно вменяемый человек, посмотрел на меня, как на идиота. Подарок презрительно повертел в руках. Сколько ж она теперь стоит? Я сказал, и дядька издал вздох, полный скорби и сожаления – и по поводу зря потраченных денег, и по поводу меня, полжизни прожившего, но так и не усвоившего главных истин. Зачем покупать алкоголь в магазине, если можно пойти к самогонщику и на те же деньги взять в три раза больше?
Ссохшийся, едва не шелудивый, он тогда даже и не курил почти. Не говоря уже о пище: хлебе, мясе и молоке. Только пил.
Когда отъезжали, я посмотрел на храм и подумал, что вот, зашел, но так ничего и не сказал богу. Не попросил, пользуясь случаем. Я редко у него просил. Штука в том, что я стараюсь ничего для себя не просить у бога. И не только у него. Мне глупо просить, мне и так отсыпано куда как щедро. Сейчас, как и всегда, я попросил здоровья для родных. Кстати, искренне попросил, страстным шепотом, даже глаза прикрыл. У маловеров вообще очень искренние отношения с высшими силами.
Закапывали в десяти километрах от города, в селе, откуда вышла родом вся моя родня по линии матери, – с краю погоста, заросшего березняком, имелось местечко, группа разномастных надгробий – от железных пирамидок эпохи разоблачения культа личности до серьезных мраморных плит новейшего времени, – повсюду на них значилась одна и та же фамилия. Родовое кладбище. Дяде достался большой кусок земли, рядом с матерью, моей бабкой. Старухи не упустили случая поправить цветы, выбить излишне разросшуюся кое-где травку. Всех сестер было восемь, и все дотянули до девятого десятка, там текла кровь крепчайшая, на старых фотографиях сестры выглядели королевами: высокие, плечистые, грудастые, красавицы с гордыми крупными лицами. Пережили войну, оттепель, застой и перестройку. Пережили Сталина, Хрущева, Брежнева и Ельцина Бориса Николаевича.
Опустили, засыпали. Средняя тетка придирчиво ос7 мотрела могилу, прошлась вдоль ограды, с удовлетворением сказала старшей:
– Ну вот. И для нас с тобой местечка хватит. Я вот здесь, а ты с краю.
– Чего-то я с краю? Ишь ты, деловая. Сама давай с краю.
– Ладно вам, – сказала младшая. – Кто как приберется, тот так и ляжет.
После некоторого приличного количества скорбных вздохов пошли к автобусу, а я, городской хлыщ, слегка оглохший от непривычной тишины, отбрел в сторонку. Черно-белая березовая роща венчалась полем, граничившим в свою очередь непосредственно с небом, и линия, отделяющая верхнее бледно-голубое от нижнего серого, притягивала взгляд, гипнотизировала. Картинка была слишком простой, чтобы рассудок поверил в нее сразу. Морской горизонт выглядит иначе. Его вид не вызывает тоску – только возбуждает фантазию. Моря и океаны существуют сами по себе, их не пашут, не сеют. А это бесконечное поле было землей; сейчас, в середине сентября, здесь полагалось вызревать урожаю, но нигде ничего не вызревало, и вообще не проглядывали следы разумной деятельности, и ни единый механический звук не долетал до меня – только листья шумели за спиной, как бы иронически аплодируя человеческой лени.
Русского трудно заставить работать. Еще труднее убедить его обогащаться. Он уже изначально богат. У него есть главное – пространство. Место для жизни. Места неприлично много. Среднестатистический европеец или американец, разбогатев, немедленно расширяет жизненную территорию. Ареал. Приобретает просторное жилье или участок земли. Пространство умиротворяет и вообще очень мощно влияет на сознание. Однако моему соотечественнику не нужно тратить десятилетия, чтобы прикупить лишний акр. Достаточно выйти за околицу, чтобы узреть бесконечность.
Его упрекают в бесхозяйственности – а хули хозяйствовать? Вскопал, посадил – не выросло; пошел копать в другом месте. Земли много.
Достаточно посмотреть на тесные французские или немецкие города и села, где шаг с пешеходной дорожки означает вторжение на чужую территорию, где всякий квадратный метр кому-то принадлежит, передается из поколения в поколение и приносит прибыль или как минимум пользу, чтобы понять: русскому незачем быть трудолюбивым.
Он, разумеется, не глуп. Он знает, как возделать гектар, или десять гектаров, или десять тысяч гектаров – но как возделать универсум?
По той же причине русский человек, внутренне богатый, одновременно ощущает себя абсолютно незащищенным. Он не верит в закон и никогда не поверит. Никакой закон не сумеет защитить от этой черной, дико свистящей ветрами бездны – там, за околицей. Буря мглою небо кроет, сплошная метафизика, ничем не отгородиться от неба, бури и мглы.
Над простейшими салатами поминального банкетика, над бутылками (старухам взяли винца сладкого, а водку выставили по инерции или по традиции, ее никто и не открыл) очень легко, по касательной к основной теме разговоров (где, как и что поделывает дальняя родня) прозвучали полуфразы о квартире, о наследстве. Квартира теперь была ничья. При жизни бабушка наотрез отказывалась оформлять жилье в собственность, запретила даже намекать, сразу бледнела и хваталась за сердце. Считала, что как только получит официальную бумажку, утверждающую владение двухкомнатными апартаментами в центре города, так ее тут же из-за этой бумажки убь7 ют. Цветной телевизор ежедневно рассказывал ей подобные истории. Теперь выходило, что квартира отойдет сыну покойного – когда тот откинется с зоны. Моя мать оставалась ни с чем.