Только за все надо ответ держать. Это ты тоже крепко запомни.
Ну все, мне пора. Старуху мою не бросай, если что…
Он тяжело поднялся и медленно вышел из комнаты. А я остался лежать неподвижно, беззвучно повторяя про себя: Оппий Вар. Снова и снова я мысленно произносил это имя, больше всего боясь, что наутро могу его не вспомнить. Я пытался припомнить его лицо, но у меня ничего не получалось. Это была просто безликая фигура, грозная, наводящая ужас… Человек в маске, какие надевают трагические актеры. Так я и уснул — повторяя имя и молясь, чтобы не забыть ни слова из того, что сказал мне на прощание друг отца.
Марка нашли через три дня. Его изрубленное тело лежало в придорожной канаве, на дороге, ведущей от колонии к Капуе.
Но даже тогда ветераны не отважились выступить. Те, кто убил Марка и моего отца, могли жить спокойно. Старые рубаки, которые еще несколько лет назад не моргнув глазом шли на стену щитов и копий, сейчас были способны лишь на то, чтобы повозмущаться за кувшином ретийского, вспоминая времена Цезаря, когда редко кто отваживался поднимать руку на его верных солдат.
Клавдия надела траур. Не знаю, винила ли она меня в том, что случилось с ее мужем, или приняла судьбу как должное, как волю богов. Но если и считала причиной своего горя меня, то виду не подавала. От Марка ей остались кое-какие сбережения и пара рабов, что позволило нам с ней какое-то время жить довольно сносно.
Я как мог помогал женщине, заменившей мне мать. Присматривал за рабами, помогал в огороде, пропалывал ячмень и пшеницу, пас вместе с домашней собакой коз, жал и косил.
Больше всего мне нравилось пасти скот. Уходить на полдня на самое дальнее пастбище, прихватив в узелке немного хлеба, отжатого вручную влажного сыра, и несколько крупных виноградин, и лежать под каким-нибудь кустом, глядя в бездонное небо. Порой в такие минуты мне удавалось ненадолго забыть о своей семье. Было тихо и спокойно, настолько спокойно, что привычное чувство тоски исчезало, словно растворялось в густо напоенном ароматом луговых трав воздухе. Да и тяжелый плуг не надо было ворочать или резать руки травой в огороде. Поэтому при малейшей возможности я брал коз и уходил на пастбище. Только там я на какое-то время мог смириться с судьбой.
Когда пришла пора учиться грамоте, Клавдия, не задумываясь, заплатила учителю.
Уж как бы все ни сложилось, не хочу, чтобы ты вырос безграмотным, — сказала она — Все-таки ты римский гражданин…
Спорить я с ней не стал. Не то чтобы мне очень хотелось учиться. Но я понимал, что если не буду уметь читать и писать, меня и за человека-то считать не будут. В колонии ветеранов все дети посещали школу — заброшенный хлев на окраине поселка. Учителем был вольноотпущенник, грек по имени Эвмел. Старый калека, приволакивающий ногу при ходьбе. Из-за этой ноги его походка чем-то напоминала ковыляние разжиревшего гуся. Ученики так и называли его за глаза — Гусь. Сходство с этой птицей усиливала привычка учителя что-то шипеть сквозь зубы, когда он был рассержен или недоволен. Разобрать, что именно он шипел, никому с первого раза не удавалось, что еще больше приводило его в ярость. Стоит ли говорить, что свою палку он пускал в ход по малейшему поводу.
Я часто приходил домой в синяках. Не потому что был ленивым или непонятливым. Просто голова постоянно была занята мыслями об отце, Марке и тех, кто их убил.
Сидеть и повторять хором за учителем из урока в урок весь алфавит — не самое интересное занятие. Он:
— «А».
И весь класс дружно:
— «А»!
— «В».
— «В»!
И так полдня, пока самый тупой не усвоит. А на завтра все то же самое, и так изо дня в день.
Первое время от тоски я просто умирал. Сначала буквы, потом слоги… Аж горло болело. Скажешь невпопад — тут же начинает болеть другое место. Нрав у старого грека был суровый, даром что не центурион…
Потом, когда начали учиться писать, стало повеселее. Мне интересно было царапать буквы стилом на навощенной дощечке. С непривычки трудновато, конечно, было. Пальцы не слушаются, стило как живое прыгает. Даже деревянные дощечки с вырезанными буквами не слишком помогали. Пока просто деревяшку обводишь, вроде нетрудно. А когда сам написать пробуешь, то, что получается, и на букву-то не похоже. Вот у учителя буквы получались просто загляденье. Ровные, аккуратные…
А вообще удивительное это дело — письмо. Вроде просто какие-то черточки и закорючки на закрашенном черной краской воске. А грамотный человек посмотрит — и закорючки в слова превращаются. Долго я не мог этого превращения понять. Но понять хотелось, потому и прилежнее учиться стал.
Потом, правда, тоже наскучило одни и те же буквы вырисовывать. Учитель пишет на доске и говорит:
— «А».
И снова весь класс вопит:
— «А»!
И на своих дощечках букву выводит. Так весь алфавит, все буквы по очереди, раз за разом. Ну я опять начал ворон считать. Гусь подойдет, напишет что-то на моей дощечке и спрашивает:
— Какая буква?
А я в это время об отце думаю. Ну и отвечаю невпопад. Мол, это «В», а на самом деле там «Z» нарисована. Тут же палкой по спине, чтобы в голове прояснилось. Так вот и получал за отца…
Да и в доме работы хватало. Ни выспаться толком, ни поесть. Какая уж тут зубрежка.
Конечно, не одному мне приходилось тяжело. Все, кто учился вместе со мной, помогали своим отцам. Так же вставали на рассвете, весь день проводили в школе, забегая домой только на обед, а вечером принимались таскать воду или молотить зерно. Но одно дело — помогать взрослому мужчине. И совсем другое — заменять его.
Я и не играл почти. Даже странно было видеть, что другие тратят время на догонялки или игру в гладиаторов. Они размахивали палками, заменявшими мечи, и для них это была забава. А меня начинало мелко трясти при одном слове «гладиатор». Сразу перед глазами вставала картина: вооруженные люди в доспехах, отражающих ярко-красные сполохи огня. И мать, падающая под ударом кривого фракийского меча.
Школа и тяжелая крестьянская работа — вот из чего состояла моя жизнь тогда, наверное, приходилось нелегко. Сейчас уже не вспомнить. Одно знаю точно — все трудности мне помогала преодолеть моя ненависть. Других чувств в то время у меня попросту не было. Одна черная глухая ненависть. Странно для восьмилетнего мальчишки так ненавидеть, дети ведь быстро забывают плохое. А «забыть» очень близко к «простить». Похоже, уже тогда я это понимал. И каждое утро, едва открыв глаза, шепотом повторял последние слова Марка Кривого: «Оппий Вар — разыщи его, когда подрастешь. Нелегко будет, наверное, но ты не сдавайся. Помни, что отец следит за тобой».
Мне действительно было нелегко. Но мысль, что отец смотрит на меня и ждет, когда я наконец отомщу за него, придавала мне сил в самые тяжелые времена. Ненависть и жажда мести — не самые лучшие путеводные звезды. Но куда хуже, когда нет даже таких звезд. Можно всю жизнь проблуждать в темноте и умереть, так и не поняв, для чего жил. Тогда, конечно, о таких вещах я не задумывался. Все было просто: я должен вырасти и найти убийц своего отца. Искать какой-то глубинный смысл в этой добровольно принятой на себя миссии я не собирался. Вернее, даже не предполагал, что в ней есть глубинный смысл.
Эвмел как-то попросил меня остаться после занятий. Я думал, что речь пойдет о моей невнимательности, и приготовился вытерпеть хорошую порку. Уже тогда я предпочитал не просить о пощаде, а просто терпеть, стиснув зубы, что бы со мной ни делали. Кто-то скажет, что я был упрямцем. Не знаю. Мне кажется, предчувствие грядущих испытаний заставляло меня иначе относиться ко всему, что со мной происходило. Те трудности, которые я преодолевал сейчас, были для меня чем-то вроде подготовки к другим, еще более суровым временам «Если ты не можешь выдержать несколько ударов учительской палки, что ты будешь делать, когда тебя ударят мечом?» — так я говорил себе.
Вопреки моим ожиданиям, учитель не схватился за розгу, а просто предложил сесть рядом и, помолчав немного, сказал: