Литмир - Электронная Библиотека

— Как пройти до усадьбы?

— Какой усадьбы?

Не то Болдино!.. Что она с Милой сделала!.. Вернулись в Москву, через несколько часов поехали в настоящее. Времени мало, и денег в обрез. В Нижнем Новгороде у Розы тяжелый приступ. «Нет, только вперед!». Доползли, сподобились!.. Вот она, болдинская осень, сейчас начнется… Однако пора обратно. А обратных билетов нет, только на пятое сентября. Как на пятое? Сезон открывается первого!.. «В Москву, в Москву!..» Через Владимир, тремя электричками!.. Голодные, грязные!.. Урок на всю жизнь. Теперь Мартынова с закрытыми глазами хоть полк довезет до Болдино и доставит обратно. Теперь она не овца с лопухом, у нее тихая, но своя антреприза…

Болезнь началась давно и прогрессировала постепенно. Сперва казалось, что это проявления характера — мощные вспышки и резкие угасания. То взбудоражится, взорлит, то поникнет птичьей головкой и на святой репетиции вдруг всхрапнет или вскрикнет. Толи наследство от Берты Моисеевны, то ли свое, нажитое. У мамочки ярость по отношению к другим, а у Розы — к себе. Провалы в гениальной памяти, смещения, неадекватность…

Никто не мог понять, как она одна села в поезд, своим ходом с вокзала дошла до Поленовского института и сдалась его докторам. Поленовский — свой. Здесь она была медсестрой в войну, сюда, к профессору Шустину, укладывала Пашу Луспекаева спасаться, сюда помогла устроиться Юре Зубкову, талантливому нейрохирургу, который мощно вырос, но был таинственно и страшно убит…

Когда Мила пришла первый раз, Роза стояла у кровати двумя ногами в синей хозяйственной сумке, руками держалась за ручки и говорила, чтобы ей не мешали, потому что она уже в поезде…

— Я еду в Москву, мне нужно быть на репетиции… Это — концлагерь, меня здесь пытают…

Это был ужас поколения. Игорь Петрович Владимиров в последней больнице спрашивал навестившего сына: «Вы из Ка Ге Бе?!.»

Розу привязывали к кровати, чтобы не покалечила себя, а когда отпускали, она ходила, как маятник, сутками. От нее осталась четверть, но сила в руках была внезапная, нечеловеческая, брала за руку намертво…

Установили дежурства: Нина Элинсон, близкий друг, подвижница, Мила Мартынова, Изиль Заблудовский…

— Возьмите меня отсюда, здесь страшные люди!.. Скорее!.. У нас гастроли в Германии, Олег Николаевич оставил театр на меня!..

Жаловалась Изилю: «Я страдаю!»

Взяли домой, Нина Андреевна обставила для нее комнату точно, как в Москве. Нина и Виталий Элинсоны — святые, два года жизни отдали ей…

— Убейте меня! — И опять, как птичка, с налета — о стенку, о дверной косяк, в кровь, в кровь… Шрам так и остался.

Были моменты тихого прояснения, вспоминала, что крестилась, получила имя Марии, и прежними ясными глазами вперялась в икону. Когда внесли последние гостинцы, сказала:

— Нина, разве ты не видишь? Я уже умерла. — И на другой день умерла.

Господи!.. Приими душу рабы твоея Марии!.. Никому не будет замены, никому!..

27

«Дорогой Семен; — вывела Иосико, — как Ваша жизнь? Я скучаю и думаю, пришло время увидеть снова. Я стараюсь делать, как Вы считаете, и работаю над русским языком. Местоимение множественного числа „Вы“ в обращении к одному лицу — форма вежливости и появилась в начале ХIII века, но что почти неизвестно даже среди носителей русского языка. Вы для меня один заменяете многих, даже всех. Я всегда чувствую Вашу боль, нет никакой жизни без болезни, но сила человека против болезни все-таки очень сильная и способная. Я знаю, что скоро Вы уйдете из больницы и боли и все наступит хорошо».

Она запечатала конверт и не бросила в ящик, а понесла его на почту, письма шли очень долго, а это должно было добираться воздушным путем, и вскрыть его предстояло Шуре Торопову.

Пока Иосико шла по улице, композитор Р. плавно уходил от боли. «Потому что горы со всех сторон, до Киото бомбовозы не долетели, — вспомнил он. — Храм Хейя оранжево-красный, а ворота из камфарного дерева».

На этом столе все-таки сильно пахло больничкой… Тут он увидел самого себя, как, присев на корточки, снимает уличную обувь и остается в носках, чтобы ступить на поющие полы. Соловьиные половицы почти не звучали, очевидно, никакой опасности вблизи не было. Но вверх поднялись белые цапли и стали махать крыльями так сильно, что ветер коснулся ресниц и повернул его курсом на Фудзияму.

Сквозь бег облаков проступали знакомые лица, и он со всей глубиной откровения увидел, что никогда в жизни не был одинок. Это была радостная новость, которую никак нельзя упускать…

И в подтверждение ее навстречу ему стал спускаться Бог, держа огромный и сияющий геликон по всем правилам, а тот играл без усилий Бога, сам по себе, нежным альтовым голосом…

И Бог, и все оркестранты улыбались ему, показывая на семисен и стройно выводя «Аве Марию». Гершвин и Горовиц были похожи на свои портреты, но вдруг их раздвинул Гога Товстоногов в сияющем белом кимоно с красными цветами и огромных роговых очках.

— Семен Ефимович, я вас давно жду, — сказал он с упреком и стал нараспев читать вкусным голосом: — «Только я глаза открою, / Предо мною ты встаешь. / Только я глаза закрою, / Над ресницами плывешь…»

Над сомкнутыми ресницами Сени появилась Иосико, держа за руки двух красивых детей, мальчика и девочку, и он успел догадаться, что в каком-то новом и высшем смысле это и его дети…

«Где стол был яств, там гроб стоит», — вспомнил артист Р., да так оно и было: гроб Сени стоял в большом буфетном фойе, том самом, где обмывали Гогину Звезду. Взгляд избегал его измученного лица, стараясь задержаться на чудесном портрете. Композитор Р. в парадной бабочке и со счастливой улыбкой смотрел на нас, ожидая положенных слов.

— Ты скажешь? — легонько толкнул артиста Р. артист Лавров, и тот почувствовал, что на этот прощальный миг они опять — одна стая.

— Да, — отозвался Р. и стал думать, что именно сказать, потому что многое, без чего для него композитор Р. не существовал и что было необходимо для будущего, оказалось бы вовсе некстати здесь и сейчас…

Маленький оркестр играл в очередь с говорящими. А когда Сенин гроб взяли на плечи и понесли к выходу, по парадной лестнице и у билетных касс пролетел слух, что буквально сейчас, ну просто вот-вот, умерла в больнице Валя Ковель и через два или три дня предстоят новые похороны…

Михаил Сергеевич Горбачев вместе с Раисой Максимовной собрался на юбилей Киры Лаврова, а попал на похороны Стрижа. Выходило, как в «Бобке» Достоевского. Иван Иваныч К., литератор, которого играл Р. в спектакле «Лица», так и говорил: «Шел на юбилей, попал на похороны…».

Это Гога ему подбросил: когда говорят мертвецы на кладбище, — глаза закрыты, а когда Иван Иваныч осмысливает их речь, глаза открываются…

У Р. болело сердце; тяжелое дело хоронить товарища, а в случае с Владиком особенно, но к этому прибавлялась новая боль, та самая, что стало давать его идиопатическое отклонение от ординара, и из-за которой уже светила кардиологическая операция…

Владик, как и Сеня, невыносимо страдал, и, когда его обрили, стал похож на больного ребенка. Он был совершенно беспомощен и только и мог бормотать «да-да», «да-да» на все, что ему скажут.

«Ну что, что тебе подать?..» — «Да-да». — «Тебя повернуть или не надо?» — «Да-да». — «Соку или водички?» — «Да-да…»

Люлечка вела себя героиней и несла свою вахту, стараясь не подать виду. Самое страшное для нее было то, что театр все еще в отпуске, и они с Владиком одни на всем свете. Когда ему становилось совсем плохо, она смотрела из окна на Петропавловский собор и молилась Богу, чтобы он пожил еще, ну, еще и дожил до начала сезона, когда соберется вся стая…

Горбачев выступил дважды и вблизи был так похож на себя, далекого и экранного, что казался почти пародией. Сказав на сцене, он спустился в зал, сел рядом с женой, а она положила ему руку на руку, как бы одобряя сказанное и успокаивая. Раиса Максимовна была в черном, но по юбке сбоку шел высокий разрез, и было видно, что коленка у нее перевязана, как будто недавно ушиблась…

113
{"b":"136502","o":1}