Выскакивают из бронемашины двое, скидывают с пути обломки. Броневик подают к моему вагону. Орудие в башне туда-сюда дуло водит, палит, аккуратненько немцам порции выдаёт. А тем временем бойцы толстой цепью прикручивают мой вагон к своему крюку.
– Живо давай, быстро! – приказывает командир, а голос у него громче пушки. – Поворачивайся, Ткаченко, не возись!
А я кричу из-под вагона:
– Клоков! Алёша! Давай сюда скорее. Отправляемся!
Не отвечает Клоков.
Побежал я, пригибаясь, к тому месту, где Алёша за насыпью отстреливался. Подбежал туда да и сам повалился на землю. Лежит мой Алексей, головой уткнулся в рельс, а с рельса на шпалу кровь сочится…
– Алёша, Алёша! – кричу. – Ты что, Алёша? Это я, слышишь? Гурыч это.
Командир из бронемашины зовёт:
– Эй, кондуктор, как тебя там… Долго ты будешь? Я тебя ждать не собираюсь.
Я кричу:
– Товарищ командир! Помощника моего ранило, напарника… Подсобите, – прошу.
Подскочили два бойца, взяли Алёшу на руки, а я ему голову пробитую поддерживаю. Подняли мы его в наш вагон, влезли и сами с Дашуткой. Загремела машина, тронулась, посыпались у нас учебники в вагоне, и пошёл наш во всём мире невиданный поезд со станции. Впереди броневик, а за ним наш вагон.
Много я в своей жизни поездил, всю Россию проколесил, а таким манером ещё сроду не ездил. Не приходилось. Гремит впереди бронемашина, несёмся мы за ней. Прыгает вагон на стыках, шатает его из стороны в сторону, вот-вот с откоса вниз грохнется…
Но мне не до того. Я с Алёшей бьюсь. Мне бойцы свой индивидуальный пакет дали, с марлей там, с ватой. Дашутка мне подсобляет, а у самой зубы стучат, хоть она их стиснуть старается и всё норовит отвернуться, чтобы на кровь Алешину не глядеть.
– Ты уж подержись, Дашенька, – говорю, – не обмирай. Раз попали мы с тобой на войну, так тут «агу – не могу» позабудь. Не маленькая.
– Жалко мне очень, – говорит. – Вдруг если опасно!… А? Дядя Гурыч?…
Забинтовали мы Алёше голову, как умели. Я ему подложил книжки, чтобы повыше было, тулуп подстелил. Молчит Алёша. Только, когда тряхнёт вагон на стыке, стонет тихонечко. И как это его угораздило под пулю попасть, вот ведь горе какое!
– Клоков! Алёшка!…– говорю ему я в самое ухо. – Довольно тебе, очухивайся. Это я, Гурыч. Ну как, легче тебе?
Открыл он глаза, посмотрел на меня и легонько губами двинул.
– Гурыч… Когда доедешь… скажи ребятам, как мы им везли…
– Да брось ты, Клоков! Мы с тобой, Алёша, вместе ещё обучаться станем.
Не помню, чего уж я ему тогда говорил такое, но сам-то я вижу, что дело плохо. Совсем никуда дело. Не доехать Алексею. Тень уж ему на лицо заходит.
– Клоков, – говорю, – ты подержись, милый! Как же я без тебя-то, один? Ты это пойми. Быть этого не может. Ты слушай, Алёша… А, Алёша?
Захолодела его рука в моей. Приложился я ухом к груди, послушал сердце, шапку снял. Только колеса под полом стучат и отдаются в тихой груди Алешиной. Конец. Отмаялся. А Даша взглянула на меня и поняла все сразу. Отошла в дальний угол вагона, села там комочком, подхватила руками коленки и, слышу я, шепчет:
– Хороший был, всех лучше. Это он меня первый пустил.
Да я и сам думаю, несправедливо вышло. Помоложе он меня, жить бы ему да поживать. А вот пуля его выбрала.
– Ну, что же поделаешь, Дашенька, не всем помирать в очередь. Так уж вышло. А нам с тобой, видно, ещё ехать положено.
Хотел ей ещё что-то сказать, да и слов не нашёл. Тут с броневика кричат мне:
– Эй, кондуктор, тормози!
Я выскочил на площадку, стал прикручивать тормоза, чтобы вагон не насел на ходу на бронедрезину. Загремели стрелки под колёсами, влетели мы на станцию. А кругом люди сбегаются, бойцы с эшелона кричат, дивятся.
– Вот это да! Вот это доставлено, – говорят, – высшей скоростью!
Ну, я поблагодарил командира, только объявил, что не до радости мне, товарищ убит. Побежали за врачом, да уж поздно. Ни к чему врач…
Похоронили мы Алёшу Клокова тут же возле станции Старые Дубы, за разбитой водокачкой. Я доску отесал, двумя камнями на могиле укрепил. А на доске написали так:
«Клоков Алексей Петрович. Год рождения 1912. Боец железнодорожного транспорта. Пал смертью храбрых при доставке особого груза в освобождённые районы. Дети, школьники, не забывайте его. Он вёз вам книжки из Москвы».
Поставили нас снова в хвост эшелона. Едем вдвоём с Дашуткой. Молчим, Все про Алёшу думаем. За что ни возьмусь – все его не хватает. Какой разговор ни начнём, обязательно Алёшей кончим. И не верится мне никак, что нет уже его совсем. Все думается, сейчас на полустанке вскочит, чего в газетах новенького, расскажет, Дашку потормошит…
Через два дня к вечеру прибыли мы в Казявино.
Станция забита составами. С фронта идут, гружённые всякой железной рванью: танки на них немецкие «тигры», пушки «фердинанды», К фронту составы следуют, военного назначения. И всякий товар гонят для освобождённых районов, где народ изголодался. Тут и хлеб, и цистерны, и тёс. Отсюда наш эшелон к фронту поворачивал.
Попрощались мы с начальником эшелона за руку, пожелали друг другу счастливого пути. Отцепили нас, поставили на запасный путь, ушёл эшелон. Опять я бегаю по станции, хлопочу, требую срочной отправки. А уж ночь опустилась, и дождь идёт. На станции хоть глаз выколи. Полное затемнение. Да немцы ещё недавно тут нахозяйничали перед уходом. Кругом рельсы вывороченные валяются, шпалы расколотые, щебень, железные балки, вагонные скаты. И днём-то еле пройдёшь. А тут ни зги не видать. Бегаю я по путям, натыкаюсь на все. А фонарь у меня, как на грех, ветром задуло.
И вдруг мне говорят у блокпоста:
– Идите скорей, ваш вагон давно прицеплен, отправляют.
Побежал я обратно на пути. Нет нигде моего вагона. Не могу найти. Сюда бегу, туда кидаюсь. А в темноте разобрать ничего невозможно. Ношусь я как сумасшедший по станции, чуть не плачу. Спрашиваю всех: «Не видали вагон номер „172-256“, с одного боку горелый?» Нет, никто не видал. Да и разве разглядишь тут что-нибудь, в эдакой темноте! А дождь льёт все пуще и пуще. Вымок я до самых внутренностей. Дрожу весь как осина. Забежал я куда-то на пути, где уж и народу нет, спросить некого. Только ветер в темноте рваным железом погромыхивает. Слышу, состав какой-то пошёл, и как раз в ту сторону, куда и нам отправляться. Бегу я между составами, а слева и справа, навстречу и вдогонку колеса постукивают. Стой, погоди! Вот он, мой вагон, обгорелый сбоку, и площадка тормозная. Обогнал меня. Еле уцепился на ходу за поручни, навалился на площадку, кое-как влез. Ну слава тебе господи!
– Дарья! – кричу я в вагон. – Жива, здорова? Заждалась, чай… Ай, Дашутка! Ты что, заснула, что ли?
Не отвечает. И тихо в вагоне, нет никого, пусто. Упало у меня сердце. Ах, Дашка ты, Дашка! Вот и понадейся на тебя. А обещала сторожить. Заждалась, должно быть, бедняжка, пошла искать меня да и заблудилась. Где уж тут девчонке найти, когда я и сам-то целый час плутал! Жалко мне стало девчонку, да что же делать? Где же её теперь искать? Ясно, отстала Дашка. А меня всего трясёт. Промок очень. И до того пальцы застыли – фонаря зажечь не могу.
Решил я сперва согреться. Пошарил в углу: стояла там у меня припасённая заветная поллитровочка. Еле нашёл– упала, откатилась к другой стенке. Выбил я пробочку, крякнул, хлебнул – полезли у меня глаза под самые брови. Батюшки! Да что это такое? Всякого я в жизни пробовал, самого крепкого… Маляры меня раз было политурой угощали – ничего… А другой раз музей эвакуировали, закоченел я на ветру, так студенты меня научным спиртом из-под ящерицы саламандры потчевали. Но такого зверства у меня ещё во рту в жизни не было. Вроде как зажигательную бомбу проглотил. Сел я на пол, а потом повалился совсем и лежу, раскрывши рот, словно селёдка на блюде. И как люди дышат, забыл, и голоса нет. Только хлюпаю, будто рваный сапог. А кругом во внутренности у меня все карболкой шибает. Отдышался чуток, зажёг фонарь, гляжу – милые мои! Да я не в свой вагон залез… Вагон тоже повреждённый, видать, при бомбёжке, но только кругом бутыли какие-то стоят, аптекой воняет.