А она мешки собрала свои, котомочки навесила – да вдруг отвернулась, в стенку вагона лбом ткнулась да как заревёт, заголосит, словно паровоз у закрытого семафора. На всю станцию слыхать. А у меня никакого интереса нет лишнее внимание на наш вагон навлекать. Уж прицепили, едем, никто не проверяет, что за груз, и слава богу, молчи себе.
Куда там! Ревёт, не унимается. Да и голос такой пронзительный, что прямо-таки в оба уха забирается и в мозгах свербит, в самой серёдке. Да тут ещё Алексей мой, божий человек, опять заступается:
– Афанасий Гурыч, ладно, довезём её, никто и не заметит.
– Нечего меня в цари Ироды зачислять, – говорю. – Что мне, жалко, что ли, пусть едет. Только я знать ничего не знаю. В случае обнаружат – ты в ответственности, с тебя спрос.
Девчонка ко мне кидается:
– Можно, да? Позволили? – и начинает мешочки с плеч скидывать. – Спасибочко вам! Нет, вы тоже ничего.
А сперва, сначала я испугалась. Вот, думаю, наскочила на какого вредного… Дядя, а вас как звать?
– Ладно, ты много не разговаривай. «Дядя, дядя»!… Заладила. Я тебя в племянницы не приглашал.
– А как же вас тогда: дедушка?
– Какой же я дедушка? Ты гляди лучше. Ус-то у меня без малейшей седой искорки.
– Гурыч его звать, – Алексей говорит, – Гурыч.
– Фи! Смешно как…
– Чего тут смешного нашла? Обыкновенное имя, русское, родословное. От Гурия идёт. Смешно ей!… Вот сгоню тебя с вагона – погляжу тогда, какие тебе хиханьки будут. Давай лучше дело, отвязывай кружку, я тебе кипяточку налью. Вот ещё, – говорю, – зайцев я не возил, так зайчиха приблудилась. На, пей, глотай. Да не давись, ошпаришься, ты, анчутка!
– Я, – обижается, – не Анчутка, меня Дашей звать. Маркелова моя фамилия.
– Ну, пей да помалкивай, Дарья-скипидарья, сердитый самовар! Горячая какая. Пар из ушей идёт.
Пьёт она чай, дует, обжигается. Потом кинулась рыться в котомочке своей: вытащила луковичку, пол-луковички Алексею дала и меня угостила:
– Кушайте, дядя Гурыч, кушайте! Это мы с тётей на огороде сами вырастили. Он всего полезней, лук. В нём витамин. От него польза всему здоровью. Вы посолите, у меня соль есть, хотите? Дядя Гурыч, а чего у вас в вагоне едет?
Алексей рот было открыл, но я тут на него прикрикнул.
– Клоков, – говорю, – прикрой рот обратно!… А ты уж рада, уши растопырила. Тебе, Дарья, этого знать не следует. Груз особой важности, под пломбой. Едешь – и скажи спасибо. Все знать ей надо. До чего востроносая девчонка!
Приехали мы на станцию Рыжики ночью. Зайчишка наш в мой тулуп завернулась, притулилась на площадке, затихла, спит. Только мы прибыли – завыли паровозы, зенитки застучали: тревога. Налетело на нас штук, считай, десять. В темноте-то не разберёшь, но, думаю, не меньше. Раскинули осветительные люстры по небу – и давай нас как миленьких бомбами молотить. Дашутка проснулась.
– Беги, – кричу я, – беги, – говорю, – вон за станцию, ложись в канаву за водокачкой.
А она не спешит.
– Я, – говорит, – лучше тут, с вами. А то мне там одной ещё страшнее будет.
Однако я её всё-таки прогнал в канаву. А сам с Лёшей остался при вагоне. Мало ли что… Загорится вдруг, а груз у меня такой – только искорку давай, заполыхает. Горючий груз.
Вот, думаю, неприятность! Уж совсем близко до назначения, а такая вдруг проруха получается. А с Рыжиков как раз поворот на ту ветку идёт, куда нам направление дано. И нас уже отцепили от эшелона. Как тревога началась, эшелон сразу со станции отправили. А наш вагон стоит один на свободном пути, и немцы его ракетами освещают. И номер мне хорошо видать: «172-256», и срок возврата – январь на тот год. А-яй-яй, думаю, Афанасий Гурыч, не будет тебе возврата ни в том, ни в текущем году, ни через веки веков. Сейчас как чмокнут нас сверху, так и косточек тогда твоих не занумеровать.
Кругом меня бомбы рвутся, огонь брызжет, осколки в припляс скачут по путям. А я возле вагона бегаю, на людей натыкаясь, велю вагон наш с путей убрать поскорее. Говорю, так и так, мол, у меня особый груз, взрывчатый. А от меня все пуще шарахаются, Я уже за ними бегу, кричу:
– Стойте! Это я так сказал. Это я от себя для ускорения накинул. Никакой у меня не взрывчатый! У меня там…
Не успел я договорить, ахнуло громом около меня. Обдало всего огнём, ударило с маху оземь. Приоткрыл я глаза, светло вокруг, светлым-светло. И гляжу: горит наш вагон. Пропал груз!
Кинулся я к вагону. По дороге меня ещё раз в воздухе перевернуло. Спасибо ещё, что не на рельсы, а в мягкий грунт угодил. Поднялся я, подскочил к вагону, а там уже Алексей мой действует. В руках у него огнетушитель шипит, а ногами он огонь топчет. Кинулся и я пламя топтать. На мне уже спецовка горит, но я сам себя не помню – груз надо спасать.
И что же вы думаете? Отстояли вагон! Хорошо ещё, не много загорелось. Один бок вагона маленько пострадал, дверь вырвало, внутри кое-чего попалило, но так все целое, ехать можно. Только одно плохо: видят теперь все наш особый груз – обнаружен на весь белый свет. Придётся везти на глазах у публики. Потому что дыра выгорела порядочная.
Отбили налёт. Дашутку мы с Алёшей еле отыскали. Забилась со страху в канаву. Эх ты, с вечера молодёжь, а утром не найдёшь!
– Цела? – спрашиваю.
– А что мне сделается? – отвечает. – Только ноги промочила в канаве.
Садится на подножку, разувается, снимает свои ботинки – у неё такие прегромадные были, лыжные, американские, откуда уж, не знаю – и выливает из них воду, чуть не по ведру из каждого.
– Залезай, – говорю, – обратно, заворачивайся в кожух, обсыхай. Можешь в самый вагон забираться. Теперь у нас вход и выход свободный. Двери-то вон вывернуло. Прощай все наши замки, пломбы!
Влезла она в вагон.
– Ой, – визжит, – тут книжки какие-то!
– Ну и что? – говорю. – К чему визг? Книжек не видала?
Я не помню, вам-то я сказывал вначале иль тоже но сказал, что вагон-то наш учебниками гружён был? Ну, буквари там, арифметики, географии, задачники, примеры всякие.
Этот вагон народный комиссар всеобщего образования товарищ Потемкин из Москвы послал в освобождённые районы, откуда немцев повытурили. Дети тут два года не учились, немец все книги пожёг. Да чего вам говорить, вы это лучше меня знаете. Вот сразу и послали из Москвы освобождённым ребятам в подарок восемьдесят пять тысяч учебников.
Ну, я так считал, что говорить, какой у меня груз, не стоит. Тут эшелоны со снарядами, составы с танками идут, воинские поезда следуют, фронтовые маршруты, а я с букварями полезу. Неуместно. Груз чересчур деликатный. Какой-нибудь дурак ещё обидится, и может скандал произойти.
А теперь уж скрывать как же? Все наружу, всем насквозь видно.
– Плохо дело, – говорю, – Клоков! Теперь нас куда-нибудь отставят на тридесятый путь, и ожидай там своего череду.
А на воле уже светает. Пошёл я к начальнику станции. Тот меня к военному коменданту направил. Так, мол, и так, объясняю я коменданту. Имею назначение от самого главного комиссара всенародного обучения и просвещения, дети освобождённые ждут, груз крайней важности, такой груз надо бы по зелёной улице пустить, как на дороге говорят, чтобы везде зелёный семафор был, путь открытый. Ставьте нас в первую очередь.
А комендант смотрит на меня красными глазами, видно, уже сам ночи три не спал, сморился человек. И, конечно, сперва слушать не хочет:
– Что такое, тут у меня без вас пробка, четвёртые сутки расшить не можем. Всё забито до крайности. Сейчас срочный эшелон к фронту следует, а вы тут с вашими арифметиками да грамматиками! Подождут ваши дважды два четыре. Ничего им не сделается. А то завтра прибудет ещё вагон с какими-нибудь сосками, слюнявками да распашонками, и тоже изволь гнать их без очереди?
Я уж не знаю, как мне на него воздействовать. Только вдруг слышу сзади голос такой солидный:
– Товарищ комендант, боюсь, что дети не по вашему графику растут. Если вы ничего не имеете против, я прицеплю этот вагон к своему составу.