Вдруг растворилась дверь, и появился долговязый, тощий мужик с лицом цвета пыли, по самые глаза заросший щетиной, — это был ближайший сосед Петров. Он прошел в комнату, сел к столу, достал папиросы и закурил. Молочковы смотрели на него осторожно, точно ожидали нелестных слов.
— Ну и какие вообще планы? — спросил Петров.
— Какие планы… — отвечал ему Авель Сергеевич, — вот собираюсь выращивать лук-порей…
— Ну, я не знаю!.. Тут у нас лебеда и та не растет. Знаешь поговорку про русский грунт: посеешь огурчика, а вырастет разводной ключ. Я чего и в колхозе не работаю, потому что мне скучно выращивать лебеду. Я, наоборот, стишки сочиняю про то, про се.
— Да ну?
— Ну!
— Так прочитали бы для знакомства чего-нибудь…
— Нет, я стесняюсь…
— Ну как хотите…
— Тогда я назло прочту:
Такая вот стихия —
Чуть что, пишу стихи я,
Допустим, ветер стих,
И вдруг родится стих.
— А что, — сказал Авель Сергеевич в некотором даже изумлении, — ничего!
— Или вот еще:
Как у нас простой народ
Действует наоборот,
Например, заместо хлеба
Получает недород.
— Это, наверное, называется — критический реализм, — сказал Молочков и сделал понимающее лицо.
— С чем, с чем, а с критикой у нас полный ажур, — подтвердил Петров.
В эту минуту ему, вероятно, явилась свежая рифма, поскольку он что-то засмотрелся на оранжевый абажур. Он некоторое время смотрел на абажур, потом поднялся из-за стола, затушил окурок в селедочнице и ушел. Любопытно, что больше он к Молочковым не заглядывал никогда.
Но что Петров накаркал, то накаркал: ни единого всхода не дал посев, словно это Молочкову приснилось, что он сажал в мае месяце лук-порей. Но Авель Сергеевич не пал духом: он заказал семь ульев на лесопилке, купил у одного древнего бортника семь семей пчел, обзавелся инвентарем, включая такое экзотическое приспособление, как самоварчик Студицкого для подкуривания формалином, и стал дожидаться первого взятка, сильно рассчитывая на успех. Но вот какая незадача, — пчелы улетели за взятком и больше не прилетели, видимо, подлец бортник нарочно отпустил ему таких пчел, которые, как почтовые голуби, всегда возвращаются в родовые, означенные места. И на этот раз Авель Сергеевич не пал духом: он приобрел на базаре в Юхнове кролика и крольчиху, устроил для них просторную клетку и стал дожидаться потомства, сильно рассчитывая на успех. Когда действительно появились первые крольчата, Авель Сергеевич так обрадовался, что в один присест изобрел две автоматические линии — одну для кормления, другую для преобразования мяса в тушенку и вареную колбасу. Правда, забивать кроликов пришлось принанять деревенского дурачка Васю, и Авель Сергеевич скоро приметил, что рождается ушастых гораздо больше, нежели поступает в переработку на тушенку и колбасу. Тем не менее он в самое короткое время весь дом забил готовой продукцией, колбасы у него висели даже под потолком, поскольку крольчатина совсем не имела сбыта — бедность в этих местах стояла такая, что деревенские дети не стеснялись просить милостыню у заезжих и городских.
В конце концов Молочковым кроликов потравили: как-то просыпается Авель Сергеевич чуть свет, выходит на двор, а там, среди охапок смертоносного лютика, валяются с полторы сотни бездыханных тушек, картинно так валяются, точно накануне кролики меж собою вступили в бой. По ту сторону забора стоял сосед Петров и наблюдал эту картину бесстрастно, даже незаинтересованно, как Наполеон под Аустерлицем, щуря на солнце попеременно то левый, то правый глаз.
— За что вы нас так не любите? — в сердцах спросил его Молочков.
Петров в ответ:
— А за что вас, спрашивается, любить?
Авель Сергеевич подумал, что действительно любить их особенно не за что, и успокоился, сразу пришел в себя. То есть этот случай еще не переполнил чашу терпения, а тот случай обернулся последней каплей, когда с молочковского «газика» поснимали колеса и оставили машину держаться на кирпичах. Как-то отправился он в соседнюю деревню Новые Михальки к знакомым москвичам главным образом на предмет сбыта своей тушенки, а у них праздник, — у этих москвичей всегда был праздник, когда к ним в гости ни заявись. Авель Сергеевич еще у калитки затушил сигарету, прошел к веранде, где москвичи услаждали себя беседой, чаем и водкой, и, зная порядки, первым делом снял свои допотопные, рыжие, брезентовые сапоги.
— С чем пожаловал? — спросил у него хозяин.
— Да вот я интересуюсь: вам крольчатина тушеная не нужна?
— Вроде бы не нужна…
— Тогда больше вопросов нет.
Сразу уйти было неловко, и Авель Сергеевич на минуту присел за стол.
— Ну, во-первых, Бог не за инцест выгнал первых людей из рая, — говорил какой-то мужик в годах, — хотя, наверное, отчасти и за инцест. Он их главным образом отправил в ссылку за то, что они познали добро и зло.
Хозяйка спросила:
— И как это прикажете понимать?
— А хрен его знает, как это понимать!
Чтобы не отстать от компании, Авель Сергеевич взял со стола кусок черного хлеба, до смешного тонко нарезанный, и сказал:
— Рожь нынче в сапожках ходит.
Хозяин справился:
— Ну и почем нынче на рынке рожь?
Молочков сказал:
— Три с полтиной за килограмм.
— Я когда была в Атлантик-Сити, — вступила в разговор молодая женщина в богатых очках, — то обратила внимание, что в Америке безумно дешевые продукты питания, особенно мясо и молоко. Но черного хлеба там, правда, нет.
Мужик в годах продолжал:
— Я думаю, это так следует понимать: дергаться не надо, то есть всякая деятельность, поступки, устремления — это только себе во вред. Вот, например, дети — они ничего не делают, между тем природа не знает существа более счастливого, чем дитя…
Дальше Авель Сергеевич не вслушивался в этот, по его мнению, неосновательный разговор, и у него в ушах только монотонно звучало — та-та-та, та-та-та, точно в них чудом завелся крошечный барабан. Немного погодя он протяжно вздохнул и отправился надевать свои допотопные сапоги. Он вышел за калитку и обнаружил, что все четыре колеса с «газика» сняты и стоит машина на кирпичах.
Домой он возвращался пешком и, поскольку кромешная стояла темень, в какой-то рытвине вывихнул ногу и о ветки исцарапал себе лицо. Войдя в избу, Авель Сергеевич молча уселся за обеденный стол, постелил перед собой лист ватмана, раскрыл готовальню и стал чертить. Вошла жена, оперлась спиной о косяк двери и долго наблюдала за Молочковым жалостными глазами, ни единого слова не говоря. Она вообще была молчаливая женщина, и ее требовалось хорошенько раззадорить, чтобы она фразу-другую произнесла.
— Ты знаешь, — сказал ей Авель Сергеевич, — сколько после смерти Ньютона осталось денег? Двадцать тысяч фунтов стерлингов! А что он, собственно, изобрел?! Закон всемирного тяготения, только и всего, а так он все больше алхимией занимался, свинец в золото превращал. Вот если бы он изобрел такую втулку на ось моста, чтобы колесо было снять невозможно, вот тогда бы он был гений и молодец!
Жена молчала-молчала, потом сказала:
— Ты прямо психический какой-то, Авель Сергеевич, ну тебя!
Эти слова Молочкова донельзя поразили, и он даже оторвался от своего чертежа, ибо, во-первых, жена была молчаливая женщина, а во-вторых, он от нее во всю жизнь и полслова критики не слыхал. Тогда он понял: что-то окончательно сломалось в его судьбе; что-то окончательно сломалось в его судьбе, если на него взъелась жена, последний друг и подельница до конца.
Дальнейший фатум Авеля Сергеевича неизвестен. Наутро его еще видели идущим по дороге на Новые Михальки, с посошком в руке и котомкой через плечо, но дальше следы его теряются среди просторов нашей России, в которой, впрочем, человеку всегда найдется дополнительный уголок.