— А зовут его как?
— Адольф. Муж мой, покойник, как, значит, сын у нас двуглавый народился, и говорит: раз он такой урод, то пускай и имя у него будет дурацкое, — так и получился у нас Адольф.
— Забавник был у вас муж.
— Поди, не забавник, если он мне такое детище накачал!
— А нельзя ли на вашего Адольфа Запорова посмотреть?
— Нет, этого никак нельзя, потому что он с испугу может отдать концы. Ведь он, кроме меня, сроду и человека-то не видал. Он, наверное, даже думает, что это он нормальный, а я — урод.
— Ужасно интересно! — воскликнул Сергей Корович. — Особенно интересно, как сосуществуют-то две эти самые головы?
— Да по-разному, день на день не приходится, как у всех. То разговаривают до утра. То один книжку читает, другой в носу ковыряется. А то, бывает, поругаются и ну плеваться друг в друга — плюются и утираются, каждый своей рукой. Сны им снятся разные, у одной головы про то, у другой про се.
Неудивительно, что Сергей Корович безоговорочно поверил своей хозяйке, потому что надо принять в расчет: Капитолина Ивановна рассказывала о своем несчастном сыне с такой простотой и мудрой обреченностью перед стихиями, с какой русский человек вообще рассказывает о беде; страна наша — фантастическая, и, кажется, нет решительно ничего, чего у нас под тем или иным соусом не могло бы произойти; наконец, сиамские близнецы — медицинский факт. Но когда Корович вышел со двора и направился в сторону трамвайной остановки, его стали одолевать сомнения и он уже говорил себе, что двуглавый Адольф Запоров, скорее всего, фикция, ибо такая сверхъестественная аномалия никак не может просуществовать двадцать четыре года, и Капитолина Ивановна его принимает за дурака; что, скорее всего, в доме по улице Гоголя именно свили себе гнездо махровые контрреволюционеры, которые собираются по ночам.
С течением времени его сомнения зашли так далеко, что, сойдя на остановке «Гостиница „Мечта“», он направился не к гостинице, где на одиннадцать часов утра был назначен сбор концертной бригады, а в сторону райкома партии, где, по его расчетам, заседал оперуполномоченный Воронель.
Так оно и было: дежурный милиционер проводил артиста до двери в полуподвальном этаже, обитой черным дерматином, Корович постучал в нее пальцами и вошел.
Воронель сидел за обыкновенным канцелярским столом, обхватив руками голову, и дремал. Если бы оперуполномоченный не дремал, то Сергей Корович определенно сообщил бы о ночных бдениях на улице Гоголя и даже составил бы подробный письменный отчет о речах, которые ему довелось услышать, но тут Коровичу отчего-то вдруг стало совестно своего намерения, и он решил, что это будет точно нехорошо. Ему вдруг и старуху Запорову стало жаль, и существование двуглавого ее сына показалось не таким уж сомнительным, но главное, его, как пот прошибает, прошибла мысль, что вообще доносить — это нехорошо.
Воронель встрепенулся, невнятно посмотрел на Коровича и сказал:
— А, товарищ артист! Какими судьбами, в чем вопрос?
— Да вот… похмелиться зашел, как договаривались, — ответил ему Корович и от смущения стал протирать глаза.
— Чудак вы, ей-богу! Тоже нашли, куда зайти похмелиться, ну да слово — не воробей…
Сказав эту присказку, он выдвинул нижний ящик стола, достал оттуда початую бутылку водки, два стакана и блюдце с тонко порезанным огурцом. Выпили, закусили, и, как только по жилам побежало к голове жидкое, умиротворяющее тепло, Коровичу стало ясно, что они с Воронелем близкие люди, родственные души и каждый сидящий в здании райкома партии так же свой брат русак и то же самое жители города Глазова, и население Саратовской области, и весь многомиллионный народ, обживший пространство от Бреста до Колымы.
— А теперь просвистите чего-нибудь, — попросил его Воронель.
Сергей Корович поднял глаза к потолку и засвистал вполсилы «Турецкий марш».
Старуха Изергиль
Чудное и темное было время. Еще держава жила войной и мужички за кружкой пива разбирали давешние бои, еще жены пропавших без вести себя вдовами не считали, по рынкам сидели в корзинах инвалиды, обезноженные по пах, в пригородных электричках слепцы с трофейными аккордеонами пели про батальонного разведчика, обиженного штабным писарем, свирепствовали карманные воры, милиционеры носили кубанки и револьверы с нашейным шнурком, а простые смертные ходили в одежде, безнадежно пропахшей порохом, и ели булку не каждый день. Но, с другой стороны, на сердце было радостно оттого, что наши люди победили-таки непобедимого неприятеля и половину Европы повернули в свою религию, патефоны и велосипеды перестали быть предметами роскоши, модницы ходили в гости в японских халатах с золотыми драконами на спине, появились новые денежные знаки, приятно радужные, форматом с носовой платок, водки было хоть залейся, погоды стояли великолепные и бравурные песни ласкали слух.
В это самое время в городе Глазове, но не том, что в Удмуртии, а в том, что затесался существовать на полдороге между Саратовом и Уральском, на улице Гоголя, в старом бревенчатом двухэтажном доме, удавился один незначительный старичок. Этот старичок был в том смысле незначительный, что никто, кроме управдома, даже не знал его фамилии, и жил он в своей коммунальной квартире так незаметно, как если бы и не жил. Занимал он крошечную комнатку в одно окно, по соседству с Капитолиной Ивановной Запоровой, прозванной соседями Старухой Изергиль за то, что она была мастерица врать. И хотя их разделяла одна дощатая перегородка, Капитолина Ивановна не слыхала, как старичок уходил из жизни, при всем том, что он непременно должен был производить какие-то страшные предсмертные звуки, которые мудрено было не услыхать. Это недоразумение навело Капитолину Ивановну на мысль, что, видимо, умирать не так страшно, что смерть похожа больше всего на то, как будто кто неслышно вошел в комнату, выключил свет — и все.
Вообще, в этом доме всегда что-нибудь да случалось. В соседнем доме, тоже бревенчатом и двухэтажном, в котором жили железнодорожники, никогда ничего не случалось, а в этом доме то ветеринар, допившийся до чертиков, забьет молотком мать, то спрыгнет с крыши мальчишка и переломает себе ноги, то ослепнет капитан-артиллерист, принявший по ошибке полстакана метилового спирта, и горел-то дом два раза, и вот теперь тут удавился незначительный старичок. По словам учителя географии Юрия Григорьевича Огольцова, соседа с первого этажа, самоубийца привязал бельевую веревку одним концом к спинке кровати, на другом конце свил удавку, сунул в нее голову и присел. Потом, наверное, как будто кто неслышно вошел в комнату, выключил свет — и все.
Хоронили старика, как водится у православных, на третий день. В этот день Капитолина Ивановна поднялась в восьмом часу утра, напилась чаю и включила радиоточку, черным блином висевшую на стене.
«В результате победы социалистического уклада во всех сферах жизни, — заговорил черный блин человеческим голосом, — в нашей стране осуществлены ликвидация паразитических классов, ликвидация безработицы, ликвидация пауперизма в деревне, ликвидация городских трущоб. Коренным образом изменилось сознание людей. Вместе с тем нам нужно преодолеть в кратчайшие сроки и во что бы то ни стало отставание таких важнейших отраслей народного хозяйства, как железнодорожный и водный транспорт, цветная металлургия, товарооборот между городом и селом…»
Вполуха прислушиваясь к тому, что говорила радиоточка, Капитолина Ивановна тем временем нашинковала капусту, морковь и лук для пустых щей, выгладила две простыни и пододеяльник чугунным утюгом, чуть не докрасна раскаленным на керосинке, отдраила мелом самовар и заштопала свои единственные фильдеперсовые чулки. В ту самую минуту, когда с чулками было покончено, со двора донесся протяжный вой, и Капитолина Ивановна сразу сообразила, что это привезли из морга тело удавившегося старичка. Она накинула на голову вытершийся оренбургский платок, влезла в свое плисовое пальтецо и пошла проводить соседа в последний путь.