— Косач вооружен, но стрелять запрещаю, он нужен живым, понятно?!
— Так точно, — оробев, кивнул Бедов.
— Да не робейте вы! Держитесь смелее. Пришли торговать корову, наверняка этот Артем зажиточный. Денег скопили, и вам указали этот дом.
— А какой он из себя, Косач?.. — спросил Бедов.
— Не знаю… Но вы только всё оглядите как следует…
— А от кого, кто послал?! — не унимался Николай Кузьмич.
— Ну, кто у вас хозяин зажиточный в Серовске?.. Вспомните!..
— Доброго здоровьичка, Николай Кузьмич! — Бедова остановил мужичок с палкой.
— А-а, Федор Егорыч, — заулыбался Бедов. — Сосед мой! — шепнул он Моте. — Какими судьбами здесь?.. — Николай Кузьмич остановился.
— Да кума вить здесь у дочери в приживалках, дак занемогла сильно, соборовали уж…
Мотя слушал, нервничал, злясь на себя за такую глупую затею: Косач хитрее Степана и просто так в руки не дастся, правильно сказал Ковенчук. Он тут же поймет, в чем дело, и улизнет, только его и видели. Что же делать?.. Бедов говорил, поглядывая на Мотю, не зная, как оборвать разговор со словоохотливым соседом. И тут Моте пришла в голову спасительная мысль.
— Федор Егорыч, помогите! — чуть не взмолился Мотя и вкратце объяснил, что нужно делать.
Выяснилось, что сам Федор Егорыч Артемова не знал, последний мало с кем водил интерес, а вот зять кумы какие-то дела с Артемовым имел. Пришлось идти к зятю и, несмотря на предпохоронную обстановку, призывать на помощь и его. Зять. Василий Терентьев, мужик лет сорока, работал на машине и частенько подвозил Артемову то муку, то овес, то свеклу, и старик Прохор Ильич его привечал. Жена Артемова гнала самогонку, и многие тем пользовались.
— Разве за этим сходить? — спросил Василий.
— А чево! Скажешь, вот брательник сестрин из города пригнал, надо угостить…
На удачу Прохор пригласил гостей к столу, налил по рюмочке, велел подать закусить, сказав несколько сочувственных слов о теще Василия. В горнице они были втроем, жена Прохора принесла остатки курятины в блюде, видно, кого-то угощали, смекнул Мотя, да и Прохор был уже навеселе.
— Я сам гостя нынче принимал, да вот только проводил, — вздохнул Артемов, — понимаю эту нужду, — он кивнул на принесенную женой бутыль самогона.
— Куда проводил?! — вырвалось у Моти. Он, поняв свою оплошность, тут же достал наган и показал удостоверение.
— Если не скажете — пойдете под суд как соучастник многих убийств и ограблений! Где гость?! Всю семью возьмем под стражу, дом опечатаем! Где бандит?! — разбушевался Мотя.
Артемова долго пугать не пришлось. Он рассказал, что Косач, чем-то напуганный, возможно долгим отсутствием банды, из предосторожности решил переждать ночь в соседней деревеньке, у родственницы Артемова, куда его и свел старик, утром же Косач собирался прийти за вещами. Однако в саквояже, который принес Прохор Ильич, особых вещей не оказалось: тряпье.
…Взяли Косача уже под утро в стоге сена неподалеку от деревеньки. Он лег было спать на печке у артемовской родственницы, но неожиданно поднялся, оделся и вышел, — сообщила старушка, когда Левушкин нагрянул к ней с Артемовым. Мотя был в отчаянии. Мысль о стоге сена подсказал Бедов. «Ночь, спать же хочется, а так тепло и безопасно!..» — проговорил он.
Пришлось прослушивать все стога. В пятом стогу на лужку близ деревеньки они и услышали негромкое сипение. Взяли Косача тепленьким, он и ахнуть не успел.
На следующий день, похоронив Тасю и Павла, отсалютовав в их память десятью залпами из винтовок, Мотя выехал домой. Город его встретил как героя. В тот же день по телефонограмме Моти были взяты под стражу Княжин и Вахнюк.
Путятин и Дружинин обняли его как сына. Семен Иваныч немедля составил рапорт в Москву о награждении бойца НКВД орденом Красной Звезды. Первый секретарь обкома Ефим Масленников этот рапорт подписал. В нем по настоянию Моти стояла и фамилия Павла Волкова.
Вскоре о подвиге Моти появилась большая статья в областной газете, а «Правда» напечатала целую колонку о разгроме банды, и в ней тоже говорилось о геройском подвиге Моти Левушкина.
Мотя стал знаменитостью Гриша Сивков, завидя Мотю, зеленел от ненависти. За первые две недели Мотиной славы Сивков даже похудел на три килограмма. Как-то в конце второй недели Мотю пригласил к себе Семен Иваныч.
Ужин проходил в сугубо семейном кругу: Путятин и две его дочери. Анфиса и Варя. Варя только что закончила десять классов, ездила в Москву поступать в университет, но не поступила и вернулась обратно. С интересом рассматривала она героя дня Матвея Левушкина. Анфисе это не нравилось, и она то и дело вспоминала о её неудаче с поступлением.
— А куда вы поступали, на какой факультет? — спросил Мотя.
— Я хотела на языки, у нас здесь такого факультета нет, — вздохнула Варя.
— И куда теперь? — улыбнулся Мотя.
— Пойду на фабрику, — ответила Варя.
— Предлагал к себе секретаршей, не хочет! — заметил Семен Иваныч. — Самостоятельная!
— Самостоятельная, борщ сварить не умеет, — ядовито заметила Анфиса, как бы напоминая Моте про борщ, которым он восхищался.
— Вот, Матвей Петрович, — опрокинув третью рюмку, неожиданно объявил Путятин. — Висел на мне позор неминучий с ограблениями этими, снял ты его, и вот лучшее, Матвей, чем я располагаю в жизни, — мои дочери! Бери любую — и вот тебе моя рука! Ежели, конечно, душа лежит к семейной жизни и глянется тебе кто-то из них. С ответом не тороплю, подумай, а я за честь почту с тобой родство завесть!.
Так сказал Путятин, обе дочери его покраснели, опустили головы: одна пухленькая, ретивая, с озлинкой — Анфиса, другая — мягкая, худенькая, с блестящими голубыми глазками, но тоже решительная, — Варвара. Одна другой краше. Но промолчал Мотя, попросил время подумать.
Уже в конце вечера подметил Семен Иваныч, что Мотя на Варю больше погляывает, хитро усмехнулся.
— В самое сердце мне метишь, стрелок зоркий! — вздохнул он. — Вижу, что Варька пуще глянется, да Анфиску обидеть не хочешь, — сказал Путятин ему наедине. — Что тебе сказать? Не знаю. Знаю только, что любая за тобой будет счастлива, а значит, и бери любую!.. Не мучай свою душу, герой!
Но не этим мучился Левушкин. Не выходила у него из головы клятва, данная Ковенчуку. Ведь каким именем поклялся!
Нинку Первухину Дружинин арестовал ещё в день отъезда Моти. Обыск дал и явные улики: обнаружили тысяч пятнадцать денег, шубы, шали, драгоценности, полученные Степаном бандитским путем. Нашли тайник с оружием. Нинка тут же повинилась, всё рассказала, но из тюрьмы её не выпустили.
Дочь поначалу была у старухи Сусловой, но как только та узнала, что Нинке грозит срок немалый за укрывательство и сокрытие, тут она от ребенка тотчас отказалась, и Гриша Сивков по приказу Дружинина свез девочку в детдом. Об этом Мотя узнал в первый же день после приезда.
Две недели он мучился таким своим положением. Потом рассказал всё Феде. Федя посоветовал сходить к Дружинину. Иван Петрович, выслушав Мотю, долго молчал, пуская колечки дыма, потом спросил Левушкина: а как он сам в душе думает?..
— Думаю, что коли поклялся таким именем, надо держать слово!.. — вздохнув, ответил Мотя.
— Я тоже так думаю, — кивнул Иван Петрович, однако предупредил Левушкина, что он и Семен Иваныч будут обязаны сообщить об этом куда следует, а значит, факт награждения может не состояться.
— А в рядах оставят? — спросил Мотя.
— Не знаю, — честно ответил Дружинин. — Лично я буду просить, чтобы оставили…
На следующий день Мотя поехал в детдом, забрал дочь Ковенчука и удочерил её, дав ей свою фамилию и отчество. Весь город, конечно, не узнал об этом из ряда вон выходящем поступке. Но те, кто узнал, были потрясены не меньше, чем в первый раз, когда взошла звезда героя Моти Левушкина. Сивков так всем и говорил: «Он чокнулся с подвига этого! А что ещё?! Бремени славы не сдюжил!» Говорил всерьез, уверенный в своей правоте. Не одобрял этого поступка и Семен Иваныч. Анфиса весь вечер проревела, а наутро прошла мимо и не поздоровалась.