Я беру его горячую руку в свою и спрашиваю:
— А мать у вас есть?
— Да, есть.
— Вы ей писали?
— О чем? Как погиб отец? — спрашивает он с раздражением.
— Нет, о том, что вы живы, что вы в госпитале.
— Нет. Не могу.
— А нужно. Мать ведь ждет ваших писем. Вы не знаете, как страшно для матери не получать писем с фронта.
Мы молчим. Он закрывает глаза и говорит:
— Укройте меня теплее… — Голубые глаза его ласково смотрят.
— Поцелуйте меня в лоб, как мать, — просит он тихо. Через несколько минут он забывается сном. А я кладу открытку на ночной столик: быть может, он завтра напишет матери.
Они такие разные — Андрей и Леонид, — наверное, разными были и в школе.
Они не мои ученики, но это неважно, — они ученики советской школы.
Им выпало на долю, едва вступив в жизнь, пройти через величайшие испытания. И они их прошли, проявив волю и сохранив любовь к жизни.
20 сентября 1941 года
За эти сутки я пережила очень многое.
Вчера в 8 часов утра прихожу в госпиталь сменить Анну Петровну. Все тяжело раненные лежат в коридоре первого этажа. Анна Петровна очень устала от работы, связанной с переводом тяжело раненных со второго этажа в первый Больные ворчат на размещение в коридорах, на отсутствие ночных столиков у кроватей. Занимаюсь «уютом»: сношу со второго этажа столики, белые салфетки, вазочки с цветами. Большое неудобство в том, что носить пищу надо с верхнего этажа. Но к обеду мы уже преодолели его. Пищу принесли в котлах в коридор и раздавали у нас в первом этаже. Я с двумя мисками в руках подхожу за киселем. Вдруг страшный грохот потрясает здание, и мне кажется, что оно рушится. В окно, выходящее во двор, я вижу языки ослепительно белого пламени на крыше соседнего здания, и затем снова грохот… Пол уходит из-под ног, стекла, рамы, обрывки синих бумажных штор и белые клубы пыли летят из окон. Несколько минут ничего не сознаю…
Когда я очнулась, то оказалась на полу рядом с раздаточным столом, с которого стекал кисель. Мимо меня бежали наши сестры и рабочие. Спешу к своим больным. Они лежат с закрытыми глазами, засыпанные стеклом и штукатуркой.
— Вы не ранены? — спрашиваю я.
— Нет, нет. Только страшно открыть глаза, — всюду осколки.
Чьи-то руки меня обнимают: это Оля.
— Надо прежде всего привести в порядок наших больных, стряхнуть с них штукатурку, стекла, — говорю я.
Раненые ведут себя с огромной выдержкой: никто не стонет, не жалуется, и каждый старается облегчить нашу работу.
От нескольких «зажигалок» загорелось соседнее здание, занятое тоже нашим госпиталем. Пожар быстро ликвидируют силами медицинского персонала и пожарников. Оказывается, фугасная бомба попала в наш двор. Силой воздушной волны сорвало с петель тяжелую четырехстворчатую дверь актового зала и бросило вниз по лестнице, но затем перекинуло через перила, и дверь застряла в пролете.
Без жертв не обошлось. В верхнем этаже погибли две сестры и больной, вернувшийся в палату за папиросами. Когда я поднялась во второй этаж, где до сегодняшнего дня помещались наши больные, — я поняла, что, останься они здесь, жертв было бы куда больше. В ординаторской и в палатах второго этажа обрушились потолки. Зал, где так недавно состоялся наш выпускной бал, — разрушен.
С помощью санитаров нам пришлось делать раскопки, чтобы из-под обломков извлечь одеяла для наших больных, так как ветер гулял по нижнему этажу.
Мне не забыть этого вечера. На улице холодный осенний дождь и ветер. У ворот госпиталя огромная толпа. Она гудит, волнуется, требует, просит, — это родные наших раненых. Они хотят знать, живы ли их близкие. Врачи и сестры выходят на улицу и успокаивают взволнованных людей.
Наши школьницы сегодня не должны были дежурить, но пришли в госпиталь.
— Мы вас сменим, идите вы домой, — говорят они. — Ночью будем работать мы.
Я иду к врачу и прошу отпустить тех девушек, которые работали днем.
— Мы не уйдем, — заявляют они решительно. Электричество не горит, делать впрыскивания и давать лекарства в этой грязи и пыли немыслимо. Кухня разбита, но, тем не менее, ужин был доставлен в срок из соседнего госпиталя.
Холодно. Ночь казалась бесконечно длинной и утомительной. Почти никто не спал.
Утром пришла смена, и мы могли отдохнуть. А днем всех раненых перевезли в другие госпитали и начали ремонт здания.
15 октября 1941 года
11 часов вечера. Я только что вернулась домой и хочу записать всё, пережитое за этот день.
Сегодня я решила навестить друзей и пошла в Эрмитаж. Там меня застала тревога. В Эрмитаже неумолимой строгости закон: при первом звуке сирены все, не занятые на постах, должны спускаться в бомбоубежище. Пришлось и мне спуститься. Сижу и читаю газету, поглядывая на часы.
Рядом со мной садится только что спустившийся в убежище работник Эрмитажа. Он наклоняется к моему уху и говорит:
— Большой пожар в районе Народного дома; туда брошены зажигательные бомбы.
В Ленинграде неписаное правило: сидящих в бомбоубежище никакими слухами не волновать. Нарушителей его обычно резко обрывают. Потому и мне это известие было передано шепотом.
На моих часах уже десятый час. Сколько же еще мне предстоит сидеть?
К великой моей радости, отбой зазвучал очень скоро.
Выхожу на набережную. Всё вокруг видно, как в хорошо освещенной комнате. На том берегу Невы, в саду Народного дома, высятся серые громады «Американских гор». Освещенные белым пламенем, они четко выделяются на фоне огромного темно-красного моря огня. Пламя ширится. Темное гигантское облако дыма повисло над громадным костром. Иногда видна струя брандспойта, но ее дуга исчезает в пламени. Нева вся сверкает, отражая то кроваво-красный огонь, то ослепительно яркий белый. Крепость и Биржа на Стрелке Васильевского острова ярко освещены и видны до мельчайших подробностей…
Но Биржа с толстыми стволами колонн стоит непоколебимо, и гордо взметнулся к небу шпиль крепости, тонкий и стройный. Гигантское пламя будто не смеет коснуться их, и они по-прежнему прекрасны. Пламя отступает перед ними и очень медленно убывает.
Решаю зайти в госпиталь и узнать, как пережили наши больные эти тревожные часы. Ведь тяжело раненные должны были видеть необычайное освещение города: их в бомбоубежища не спускают.
Через Неву летят черные клочья гари. На улицах еще светло от пожарища. Лица прохожих суровы и угрюмы.
В госпитале дежурная сестра говорит:
— Пройдите в палату. Больных сегодня не уложить, и сейчас еще многие не спят.
Узнаю, что во время пожара все, кто мог ходить, стояли у окон. Шторы подняли. Свет в палатах был слабее, чем освещение города. Всех очень волновало: что горит, где горит? В том, что пожар большой, никто не мог сомневаться.
Бесшумно вхожу в палату. Сразу с подушек поднимаются несколько голов.
— Почему вы вернулись в госпиталь?
— Вы были в городе, видели пожар?
— Что горело?
Я говорю вполголоса, чтобы не будить спящих:
— Пожар ликвидирован полностью.
Меня слушают с напряженным вниманием и те, кто знает наш город, и те, кто в Ленинграде никогда прежде не бывал. Когда я кончила, молодой дагестанец с тяжелым ранением в грудь говорит задыхающимся голосом:
— Сволочи! Ленинград хотят разрушить! Такой город!
— Не выйдет! — говорит кто-то в глубине палаты.
— Сам знаю, что не выйдет. Не надо объяснять. Город жаль!
— А вы были в Ленинграде до ранения? — спрашиваю я его.
— Был. А когда встану, еще раз всё посмотрю: и Неву, и дворцы, и Смольный. Ленинград! Такой город! — говорит он.
Я собираюсь уходить домой.
— Поднимите немножко шторы: как там сейчас на улице? — просят меня.
За окном октябрьская ночь, но на небе еще какой-то бледный зеленоватый свет. Пожарные части всего города были мобилизованы на ликвидацию этого опасного очага.
А враги не смогли использовать гигантского огневого ориентира для налета тяжелых бомбардировщиков. Пожар освещал им город, но нам он освещал небо, и самолеты не могли проникнуть к Ленинграду.