— Что, худо? — в маленьком зеркальце на лобовом стекле всплывает участливо сведенная к переносице бровь. — Может, остановить?
Я дергаю щекой: не надо. Чего уж теперь…
— Знаешь, — неуверенно продолжает водитель, — когда-то на Песчаной… Нет, лет семь уже… Она же ничего…
Он качает головой, не решаясь поверить.
— Сын?
Я киваю. Так это и бывает.
— Девяносто восемь, — шепчу я.
— Чего? — не расслышав, оборачивается водитель.
— Нет-нет, все нормально, — успокаиваю его я, — мне просто легче. Чуть-чуть легче.
Слон три тысячи восемьсот пятьдесят первый срывается с пирамиды и, хлопая ушами, испаряется в неизвестном направлении.
Алексей Корепанов
Итог
Рассказ
Он отрешенно рассматривал выцветшие изодранные обои, темные следы от полок, когда-то висевших на стене, паутину в углах под потолком, испещренным грязно-желтыми пятнами. На полу валялись скорченные окурки папирос, возле перекошенной двери присохли к полу собачьи экскременты.
«Или шакальи», — обреченно подумал он, пересек пустую комнату и остановился у окна.
Окно слепо таращилось в утреннюю сырость. С высоты четвертого этажа видны были крыши сараев, палисадник с черными скелетами деревьев, скамейка, дорога, покрытая грязью. Выбоины в асфальте заполняла коричневая жижа. На тротуаре валялась безголовая кукла; голова покоилась в луже и бездумно смотрела в тяжелое серое небо. В помойке у скрюченного тополя рылась тощая собака. За сараями громоздились безликие дома, а дальше мир тонул в безнадежной серости — или и не было там никакого мира…
Он поежился, сел на пол у подоконника и обхватил руками колени. Потом снял шляпу, положил на облупленные доски рядом с собой, поднял воротник пальто и спрятал руки в карманы. Он ждал.
Когда-то давным-давно он сидел в этой или очень похожей на эту комнате, только тогда в ней стояли диван, круглый стол, покрытый клеенкой, в окружении венских стульев, этажерка с книгами и большой шифоньер, а с потолка свисала лампа под роскошным оранжевым, с бахромой, абажуром.
Тогда он писал письмо. Поставил точку, аккуратно вывел на конверте три крупные буквы «М», «Г» и «Б» и, заложив руки за голову, закачался на венском стуле.
…Потом, уже заняв освободившееся место своего арестованного начальника, он как-то возвращался из учреждения домой, зайдя по пути в гастроном и купив бутылку дорогого коньяка и баночку красной икры. Стоял чудесный, не жаркий еще майский вечер, на бульваре под липами сидели пары, смакуя пломбир. Он, молодой и здоровый, в новом сером двубортном бостоновом костюме и сером плаще, упруго и быстро шагал по усыпанной гравием аллее, помахивая портфелем и с наслаждением затягиваясь любимой «Герцеговиной флор». Из едва оперившихся кустов ему наперерез выскочила цыганка; на ее шее звенели побрякушки, и звон этот сливался со звоном трамваев. Он поморщился и приготовился оттолкнуть попрошайку.
Но цыганка не стала попрошайничать. Она засеменила рядом, довольно еще молодая, с выщипанными по-модному бровями и румянами на смуглом лице, подметая гравий немыслимой пестроты юбками.
— Пошла отсюда! — процедил он, не поворачивая головы, и швырнул окурок мимо урны.
А цыганка сказала внезапно тусклым голосом, совсем как в паршивых книжонках: «Бойся человека в сером пальто, ненаглядный», — и отстала, и затихло бряканье ее украшений.
Он только плечами передернул и продолжал шагать по бульвару, а вечером играл в карты с полковником-соседом, говорил комплименты его жене, а потом читал газеты на своем диване и жевал бутерброды с красной икрой.
…Жизнь текла своим чередом, кого-то снимали и кого-то назначали, полыхала война в Корее, покорно голосовал девятнадцатый съезд, хоронили Отца народов и шла ремилитаризация Западной Германии.
Он был высок и недурен собой, умел говорить, и не одна гражданка имела на него виды. Однако жениться он не спешил, все выбирал подходящую, а между тем водил на свой диван доверчивых машинисток и даже работниц искусства, обнадеживая их признаниями в любви.
Когда очередная Зина или Мила (имена он не держал в памяти) поделилась с ним своей радостью, он уговорил ее сделать тайный аборт, красноречиво доказывая, что ребенок сейчас будет очень некстати, и обещая жениться сразу после совершения этой пустяковой операции.
А женился он только через три года, и не на той забытой то ли Маше, то ли Зине, а на долго обхаживаемой дочери партработника, пошедшего в гору после постановления о преодолении культа личности.
Вскоре после пышной свадьбы и переезда в квартиру тестя он, отправляясь в командировку, шел по вокзалу, держась с достоинством и брезгливо отстраняясь от снующих по перрону неухоженных детей.
Инвалид в засаленной телогрейке и с рюкзаком за плечами неожиданно преградил ему дорогу, тяжело опираясь на костыли, и хрипло попросил, подавшись к нему ущербным своим телом:
— Земляк, выручи, на билет не хватает.
Он фыркнул, обошел инвалида, проследив, чтобы не задеть кисло пахнущую телогрейку, и устремился к вагону.
— Земляк, бойся человека в сером пальто, — сказал ему вслед инвалид.
Сидя в купе, он попивал чай с лимоном, развлекал пышнотелую молодящуюся попутчицу, рассуждал о достоинствах совнархозов и антипартийной подрывной деятельности фракционной группы. Ночью, ворочаясь на полке, он убедил себя в том, что инвалид и цыганка — одна шайка-лейка, специализирующаяся на вымогательствах, решил при следующем случае сдать в милицию эту мелкую уголовную сошку, успокоился и заснул.
Еще года через два он очень ловко подделал чужую подпись и поднялся на очередную ступеньку служебной лестницы. К хрущевской оттепели он отлично приспособился, на собраниях часто поминал работников, пострадавших в период культа, зажигательно звал вперед, к сияющим вершинам, дома мирно жил с женой, уважительно относился к тестю, а по субботам, ссылаясь на занятость по работе, посещал молодую и умелую в любви закройщицу ателье мод и делал ей дорогие подарки.
Именно от нее и шел он в конце декабря, скользя подошвами по утрамбованному снегу. В витринах магазинов красовались наряженные елки, летели на спутниках улыбчивые куклы, изображающие Новый год, стояли в сугробах из ваты у саней покрытые блестками Деды Морозы и Снегурочки. Повсюду горели огоньки, складываясь в порядковый номер грядущего уникального года, две последние цифры которого, поставленные «вверх ногами», становились такими же, как и две первые: «1961».
Неподалеку от такой вот освещенной витрины булочной горько плакала девчушка лет десяти. Он, наверное, не обратил бы на нее внимания — мало ли по каким пустякам плачут дети! — но она робко двинулась ему навстречу, неловко переставляя ноги в больших не по размеру валенках.
— Дяденька, я деньги потеряла. — Тонкий голос ее дрожал. — Батя прибьет.
Он поморщился, назидательно ответил: «Не будь растеряхой», — и пошел дальше, аккуратно обходя коварные ледяные наросты под водосточными трубами, на которых запросто можно поскользнуться и сломать ногу.
Что-то все-таки заставило его обернуться. В свете, падавшем из витрины, ему было хорошо видно, как высокий человек в сером пальто и низко надвинутой на лоб шляпе протянул что-то девочке и погладил ее по закутанной в платок голове. Девочка побежала к дверям булочной, а человек в сером пальто исчез за углом.
Он немного постоял, в растерянности тыча ботинком в слежавшийся сугроб на обочине, а в новогоднюю ночь основательно напился и, как потом говорила жена, плакал во сне.
С женой он все-таки развелся: «агентура» доложила ей о визитах к закройщице, тестя после шестьдесят четвертого года отправили на пенсию. Квартиру они разменяли, жена осталась с родителями, а он приобрел в пользование комнату, очень похожую на ту, в которой когда-то писал донос под лампой с оранжевым абажуром.
На службе о разводе ничего не знали, дела шли хорошо, а все бытовые заботы он поручил приходящей домработнице. С закройщицей он тоже вскоре расстался — все-таки поднадоели они друг другу, — но довольно быстро подыскал замену, да еще и выгодную в смысле снабжения продуктами питания. Его новая связь, сознательно им подобранная, трудилась на благо грядущего коммунизма в системе общепита.