При первой же возможности Бруно вернулся в Париж. Когда ему было уже за сорок, он снова провёл там два года – благодаря тому, что тогдашний министр иностранных дел пристроил его в посольство, где он получил какую-то должность с весьма неопределенным кругом обязанностей. Опьянение Парижем не проходило. Бруно считал этот несравненный город высочайшим достижением человеческого гения, колыбелью гуманизма, красоты, свободы. Вскоре он посвятил Парижу целый сборник стихов, озаглавленный «Париж-любовь-Париж», и предпослал ему в качестве эпиграфа строку из стихотворения Жака Превера, с которым когда-то свёл знакомство и подружился: «Tant pis pour ceux qui n'aiment pas ni les chiens, ni la boue»[6].
Один просвещённый критик назвал Бруно «бразильским Превером» – это суждение было довольно надуманным, потому что в отличие от французского поэта наш герой был начисто лишен интереса к социальной стороне действительности и к политике. Бруно политикой не интересовался вовсе, и даже когда губернатор его штата, желая использовать в своих целях известность поэта, предложил ему место в палате депутатов, отказался. Он ничем не желал себя связывать. Диктатура Нового государства Бруно не нравилась, но своего отношения к ней он никак не высказывал. В то время он готовил свою «тронную» речь для вступления в Академию. Бруно был избран за несколько месяцев до событий 1937 года. Наголову разгромив своих соперников – красноречивого парламентского депутата и знаменитого врача, грешившего литературой, – он занял место, освободившееся после смерти одного старого генерала, пламенного автора сухих и серьёзных исследований о наречиях и обычаях бразильских индейцев.
Интеллигенты левого толка не раз упрекали Антонио Бруно за то, что в нашем несправедливом и тревожном, надвое расколотом мире он умудряется жить без чётких: политических убеждений, тогда как другие поэты поплатились за них изгнанием или жизнью.
ПОЭТ ПОКИДАЕТ СВОЮ ХРУСТАЛЬНУЮ БАШНЮ И ГИБНЕТ В ОККУПИРОВАННОМ ПАРИЖЕ
Но когда нацисты начали войну, Бруно покинул свой кокон. Он чувствовал – его миру, его цивилизации, его свободе, всему, что он любит, угрожает опасность. «Я покинул мою хрустальную башню, потому что хрусталь сделался мутным и тусклым, и сквозь него я ничего не видел» – такую самокритичную речь произнёс он в Академии. С этой минуты поэт со всё возрастающей страстностью следил за развитием событий, всей душой сочувствуя борьбе с нацистами.
Ни одной минуты не сомневался он в победе союзных войск. Даже в тот день, когда немцы вступили на территорию Франции, он продолжал утверждать, что французские солдаты непобедимы. Капитуляция поразила его как гром среди ясного неба. Всё рухнуло. Бруно увидел, что его прежний мир лежит в руинах. Надежда сменилась отчаянием. Бруно полностью – и уже навсегда – утратил уверенность в себе и вкус к жизни. После падения Парижа он свалился с инфарктом.
Он создал свою поэму ещё на больничной койке, впервые в жизни изменив привычным любовным стихам: в строфах его новой поэмы громыхало железо и лилась кровь, осмеивался, поносился и проклинался Гитлер вместе со своими приспешниками. Антонио Бруно, раздавленный унижением, которое выпало на долю его любимого города, родины цивилизации и гуманизма, погибших под немецким сапогом, нашёл в себе силы восстать с одра болезни, побороть безнадёжность и отвращение к жизни, провозгласив пришествие скорого и неизбежного часа освобождения, – часа, когда Париж, радость и любовь воскреснут из небытия.
«Песнь любви покоренному городу» оканчивалась пламенным призывом к борьбе и победе. Невозможно представить, что эти строки создал человек, изверившийся в жизни.
Нужно добавить, что финал поэмы был полностью переделан Бруно. В первом варианте герой прощался с Парижем и кончал жизнь самоубийством, потому что не мог жить в этом чудовищном мире. Но когда Антонио Бруно увидел слёзы на глазах у той, кто тайно, пренебрегая добрым именем и безопасностью, приходила навещать его, озаряла окружавшую его тьму, отгоняла прочь страдание и смерть, он понял, что готов сделать для этой женщины всё, притворился, что разделяет её воинственную и непреклонную уверенность в победе, и перечеркнул жестокие строки, проникнутые ощущением безнадёжного разочарования. На их место пришли другие слова – слова сопротивления и победы. Да, эти свободно льющиеся, наполненные горячим чувством, героические строки создал Антонио Бруно, но вдохновляла поэта его хрупкая и бесстрашная гостья, словно именно она впервые произнесла их своим нежным голосом с заморским акцентом. Бруно доверил ей экземпляр поэмы, и она тайно сделала несколько первых машинописных копий.
Поэму собирались публиковать в литературном приложении к одной из крупных газет Рио-де-Жанейро, но цензура запретила её как «оскорбительную по отношению к главе дружественного государства». Несмотря на это, поэма получила широчайшее распространение – ее передавали из рук в руки, печатали на мимеографе, разбрасывали как листовки. В кратчайшие сроки поэма стала известна в самых отдаленных уголках страны.
Но даже успех «Песни любви покоренному городу» не смог поднять дух её создателя. Строки поэмы, которые вселяли надежду в сердца тысяч бразильцев, в его усталом сердце отзвука не находили. Когда редактор «Перспективы» – о существовании этого журнальчика Бруно до той поры даже не подозревал – попросил разрешения напечатать это проклятое властями творение «завербованного» поэта, тот только пожал плечами:
– Публикуйте, если хотите и если вам разрешат. Что могут стихи против пушек и зверств? В мире нет больше места для поэзии. Нет и не будет.
Через десять дней, когда солнечный утренний свет озарил потерянную навеки парижскую мансарду, поэт Антонио Бруно погиб.
ВЗДОХ, РОЗА, ПОЦЕЛУЙ, ДАМА В ЧЁРНОМ, ПОЛКОВНИК И ОКОНЧАТЕЛЬНАЯ СМЕРТЬ АНТОНИО БРУНО
– Жалко, музыки нет, а то бы потанцевали… – чуть заметно улыбнувшись, сказал местре Афранио.
Его собеседница – дама со следами былой красоты на увядающем лице – вздохнула, припомнив бал-маскарад.
Знаменитый и ядовитый Эвандро Нунес дос Сантос добавил хриплым голосом старого курильщика:
– Я нисколько не удивлюсь, если Антонио сейчас восстанет с одра и закажет шампанского для всех. Такие штуки он частенько проделывал в Париже.
Оба старых писателя были взволнованны. Вокруг гроба, в котором суждено навеки упокоиться поэту Антонио Бруно вместе со своей славой неутомимого прожигателя жизни и неотразимого соблазнителя, вихрем вились женщины. Сколько же их набежало?! Белокурые, черноволосые, а вон одна рыжая и с веснушками… Элегантные сорокалетние дамы и едва расцветшие девушки, девочки в форменных школьных платьицах, записывавшие стихи покойного в тетрадки по математике, великая актриса и швея с розой в руке.
Робко приблизившись, она положила на золотое шитьё академического мундира розу – медную розу, медовую розу, юную розу-бутон. Глаза великой артистки увлажнились, она нагнулась и поцеловала покойника в холодный лоб, потом, прощаясь, долгим взглядом посмотрела на романтический профиль – «романтический профиль бедуина», как писал сам Бруно, выводя свою родословную от арабских шейхов. В его жилах действительно текла кровь мавров. Его дед по матери, Фуад Малуф, в один прекрасный день отрёкся от ножниц и сантиметра и стал сочинять стихи по-арабски. Это от воспоминаний о прошлом, о другом прощании стала так бурно вздыматься грудь дивы, и актриса отошла от гроба, охваченная страстью – той давней, первой, той единственной, быть может, страстью, которая навсегда оставила свой след в её жизни, столь богатой любовными приключениями.
Вокруг двоих друзей столпились люди. Эвандро Нунес дос Сантос достал платок, протёр стёкла пенсне, вытер воспаленные глаза. Хотя истории, которые он рассказывал, произошли сравнительно недавно, всего несколько лет назад, воспринимались они как мифы какой-то исчезнувшей цивилизации: