Литмир - Электронная Библиотека

Они шли на кладбище той же самой походкой, какой шли бы в банк покупать акции. Ать-два, ать-два. Они ходят такой же на службу, в магазин. С другой стороны, прощание с покойным как раз и было одним из дел в повседневной цепочке прочих забот: банк – служба – магазин. Ать-два, ать-два. Никто из них не был в трауре. Ни на одном не было даже условной дани трауру – какой-нибудь ленточки, галстука, шарфа.

Самое главное: не было траурных лиц – сплошь собранные, очень трезвые, деловые (семья, служба) – или рассеянно-озабоченные (сложности с семьей, службой). У некоторых за спиной были походные рюкзачки (ах, ах, все мы на Земле странники), у некоторых – учебные или деловые портфели (живым – жить). Если бы день был выходным, и Андерс отлично знал это, у них в руках (по той же причине) было бы спортивное снаряжение. Почему бы не оставить все это в машинах? Да: но вдруг машины ограбят? И то верно. Мертвые-то безвинны, зато живые… Ать-два.

Андерс предложил матери перейти к могиле отца. Меврау ван Риддердейк подошла к изголовью надгробья, где покоилась ее дочь, и поправила носком туфли стеклянный фонарь с горящей внутри свечой. После этого долго промокала платочком сухие глаза. («Фантомные слезы, – подумалось Андерсу. – Она промокает свои фантомные слезы».)

«Да, верно: надо было мне надеть сегодня не коричневую шляпку, а синюю, с перышком», – раздраженно откликнулась мать своим мыслям.

11.

Идя по кладбищенской дорожке к могиле отца, Андерс, как никогда внимательно, присматривался к надгробным памятникам. Он вдруг осознал, что уже давно – проходя мимо любого кладбища, мимо любой ритуальной мастерской – он подбирает что-либо по вкусу себе самому – вот как подбирают мебель: шкаф, кровать, диван или кресло. Он усмехнулся: это было бессознательное действие, однако, как у только что наблюдаемых, тоже не лишенное деловитости. Андерсу больше нравились памятники из розовато-бурого гранита, вообще нравился этот теплый цвет, напоминавший, в конечном итоге, мебель красного дерева. Но не только мебель. Этот цвет напоминал облитые зарей древесные стволы…

Ну, сказал сам себе Андерс, ты слишком самокритичен. Ты просто любишь деревья, а их мало в твоей стране. Да, но раньше-то хватало… Раньше – когда? Ну, до войны. До войны, повторил он сам себе (чтобы не сказать: до жены).

До войны Андерс ездил вместе с другими студентами в Польшу, во Францию, в Австрию… Видел тамошние кладбища – стихийно заросшие древесно-кустарниковой зеленью – или рассудочно, расчислено засаженные ею – но всегда уютные, тенистые… В Германии, во время войны, он тоже видел кладбища – соответственно, на немецкий манер… Там тоже в изобилии росли раскидистые деревья…

Но Андерсу тогда это не казалось красивым. Тогда он вовсе не обладал таким тяготением к деревьям. Он любил открытые пространства своей страны – открытые везде – вот взять хотя бы отшторенные по вечерам окна: жилище видно насквозь, то же самое, считал он, должно быть и на кладбищах… Такими же, считал Андерс, должны быть идеальные ландшафты. Прозрачность во всем – как форма честности и доверия к миру… Андерс не понимал выражения красиво, как на немецком кладбище; он не понимал (и потому не любил) европейской ландшафтной живописи: если на картине, средним планом, присутствовали роща или лес, он – раньше, до войны – испытывал нечто вроде клаустрофобии, и вполне разделял сварливый и безапелляционный вердикт своих соотечественников по поводу таких картин, гласивший: teveelbomen (слишком много деревьев).

Но с некоторых пор… Он стал иначе воспринимать само небо своей страны. Оно было низким – и человек под ним испытывал то же самое, что чувствовал теперь Андерс, то есть, что испытывает букашка, попавшая под объектив микроскопа. Некий Глаз, чей взгляд, сквозь окуляр и тубус, был нацелен конкретно на данную букашку, принадлежал вовсе не добренькому Отцу и вовсе не Пастырю – мудрому, дальновидному, всепрощающему. Он принадлежал холодному исследователю и аналитику – с непостижимыми для букашки планами, оценками, целями. Спрятаться, схорониться? Но где? И потом: как вот так лежать в могиле – под открытым небом, хоть и заваленному землей, хоть и придавленному камнем, а все равно – словно голому, словно даже без одеяльца… Действительно, как это бесприютно!

Хор пел: «Podsosno-о-о-iu, zeleno-о-о-оiu, spat’ polozhi-i-i-i-i-iteе vy-y-y-y-yme-nia-a-a-a-a…» Жена объясняла Андерсу, что люди ее краев предпочитают быть похороненными в тени деревьев… «Словно под куполом шатра, понимаешь? – добавляла она. – Словно под своей собственной уютной крышей… Да и родственникам приятно», – снова добавляла она после каких-то мыслей.

12.

В этой стороне кладбища, более старой, где покоился отец Андерса, плоские надгробные плиты лежали густо, в угнетающей тесноте, словно койки в военно-полевом лазарете, запредельно переполненном после удачной атаки противника.

Андерс расчистил снежок, и на могильной плите проступила черная надпись:

МУЖ И ОТЕЦ, ЛЮБИВШИЙ НАС, ЛЮБИМЫЙ НАМИ!

О, ВОСПОСЛЕДУЙ В РАЙ БЕЗГРЕШНЫМИ СТОПАМИ!

«Я из-за него всегда плохо спала, – сказала меврау ван Риддердейк, – приезжал поздно, а уезжал рано. – И добавила: – Да, брак – это серьезное испытание, посылаемое нам милосердным Господом».

После чего сдержанно перекрестилась.

«Мама, почему ты отдала его в дом престарелых? – неожиданно для себя спросил Андерс. – Ведь у него, по болезни, плохо действовала лишь одна рука. А все равно это именно он все делал по дому! И потом: как ты смогла его туда устроить? – он хотел сказать «упечь», но сдержался. – Ведь ему не было и пятидесяти!»

Меврау ван Риддердейк непонимающе взглянула на сына. Ее взгляд означал: это, видимо, мне снится? Затем она поджала губы, презрительно вздернула брови, полуприкрыла глаза и многозначительно отчеканила:

«Ты не можешь знать всего. – Вздохнула, вновь перекрестилась и неукоснительным, бессменным тоном непогрешимости повторила: – Да, брак – это серьезное испытание, посылаемое нам милосердным Господом».

13.

«Подвезешь меня к станции?» – спросил Андерс.

«А что случилось?»

«Я без машины. Она не в порядке».

Андерс врал, чего с ним практически не бывало.

Он допил причитавшуюся ему чашечку чая у нее дома. Просто ему хотелось побыть с матерью еще, хотя бы несколько минут. И ему хотелось невозможного – чтобы мать позаботилась о нем.

Он густо покраснел – от всего сразу. Но мать не заметила этого.

«А что случилось с твоим авто?» – поливая цветы, машинально поинтересовалась меврау ван Риддердейк.

«Тормоза сдали».

«Так почему бы тебе не пройтись пешком? Врачи говорят, это полезно».

«У меня нога левая не в порядке».

Что случилось с ногой сына, меврау ван Риддердейк уточнять не стала.

Она начала собираться: поправила перед зеркалом волосы, брызнула на них парфюмом, слегка подкрасила губы, сняла ворсинки с пальто…

Годы ничуть не уменьшили прямизну длинного, словно бы вытянутого ее тела. Наоборот, с годами ее худоба усилилась. В молодости, возможно, такое строение фигуры выглядело грациозным…. Волосы, довольно густые, мать стригла коротко, и они стояли торчком, словно щетина аккуратной металлической щетки. В целом, к семидесяти годам, она стала отчетливо напоминать деревянную палку со стальным набалдашником на конце.

Они сели в машину. Наступил вечер. Весь короткий путь до вокзала они ехали по дороге, усеянной разноцветным серпантином и конфетти. Был конец детского праздника.

У железнодорожной станции «VlaardingenCentrum»оба вышли из машины. Было уже совсем темно. Горевшие фонари только подчеркивали темноту вокруг.

«Спасибо тебе, мама», – сказал матери Андерс, обнял и поцеловал ее.

«За что именно?» – сочла нужным уточнить, как всегда пунктуальная, напрочь лишенная материнских инстинктов, меврау ван Риддердейк.

«За авто, конечно», – второй уже раз соврал Андерс.

Меврау ван Риддердейк удовлетворенно кивнула. Пару секунд простояли в молчании. Наконец мать сделала шаг к дверце.

30
{"b":"135620","o":1}