На этой тихой, обычно пустой улице, ведущей к насыпи, было неожиданно много людей, они забрели сюда просто так, чтобы посмотреть на бригаду путеукладчиков, они знали уже обо всем. Они стояли и глядели, как глядят болельщики на любимую футбольную команду, выходящую из раздевалки.
Люди стояли у желтых стен общежитий, улыбались и подбрасывали шуточки, а путеукладчики шли степенные и важные, кивали небрежно и суровым выражением лиц своих говорили: «Да, мы те самые, которые…»
— Макогон! Сегодня? Макогон!
— Нет, — бросил на ходу Макогон. — Сегодня не успеем. Сегодня мы проковыряемся со шпалами.
Шпалы лежали у переезда, которого еще не было, и поблескивали на солнце жирными, лоснящимися боками. Макогон сделал резкое, колющее движение рукой, и ребята понимающе закивали. Они научились разбираться в языке его рук. Они стали оркестрантами, читающими взмахи дирижерской палочки. Шпалы надо было таскать на желтую спину насыпи и раскладывать их там на расстоянии шага друг от друга. Потом своей очереди ждали рельсы.
— Креозот, — напомнил Макогон.
Шпалы опускались на ковбоечные плечи, красные, синие, желтые, полосатые и расписанные квадратами, плыли не спеша над насыпью и падали на теплый тубинский гравий. И каждый раз черные пахучие бревна приходилось таскать дальше и дальше.
— Привет, ребята! — сказал Зименко. — Опоздал я к началу. Можно встать с вами?
— Вставай, — улыбнулся Спиркин.
— Спешил, спешил и опоздал…
— Только мы сегодня не будем укладывать.
— Не страшно. Завтра начнем.
— Слушай, ты застегни воротник, — сказал Букварь. — И рукава опусти. А то креозот…
— Ладно, Букварь, — засмеялся Зименко, — я ведь не первый раз…
Шпалы плыли покорные, тихие, готовые годы пролежать на этой невысокой курагинской насыпи. Макогон вытягивал гусиную шею и взмахивал дирижерской палочкой. Шпалы плыли и падали с почерневших ковбоечных плеч.
Букварь шагал, щурил глаза и не мог разобрать, кто это стоит там за насыпью, у коричневого сарайчика, изображавшего контору станции. А у сарайчика собрались командиры поезда, прорабы и мастера, сам начальник поезда Чупров и даже работники бухгалтерии. Они стояли молча, просто любопытствуя, думая каждый о своем.
Чупров вытирал пот, пыхтел и вспоминал свои молодые годы. Ему очень хотелось потаскать сейчас с ребятами эти черные, жирные шпалы, но он думал о том, что если он начнет таскать, то через две минуты придется лезть в карманы за таблетками валидола, пузырьками валокордина и прочей гадостью.
Еще Чупров думал о том, что ему здорово влетит от начальника строительства. Наверное, ему влетит, ему даже влепят выговор. Он не имел права разрешать укладку путей руками. Есть путеукладчики, краны и всякие другие машины, которым ничего не стоит опускать на насыпь звенья, похожие на длинные лестницы. Надо было ждать, когда рельсы доползут от Минусинска до Тубы, когда построят мост через Тубу и когда все эти хитрые машины на своих колесах доберутся до Курагина. Надо было ждать год или два. А Чупров уже не мог ждать.
Для разговора с начальником строительства Чупров приготовил массу доводов, и среди них были такие. У нас есть паровозы, они сейчас спят, мы уложим километра три путей, поставим на рельсы паровозы, и они станут бегать, будут каждое утро развозить народ на объекты. А потом можно будет перебросить на барже по Тубе этот самый не знающий человеческой усталости, не имеющий о ней никакого представления, этот чертов путеукладчик, и у него уже будет плацдарм для всяких рекордов на насыпи.
Был и еще один довод, и его Чупров считал самым важным. Просто он хорошо знал начальника строительства, знал, как он любит укладку путей.
На стройке много работ, и все они главные, и без труда плотников, землекопов, лесорубов, экскаваторщиков, каменщиков ничего не получится, не застучат вагонные колеса по стыкам серебряных рельсов. Но укладка путей — работа особая. Когда идет укладка — работает сборочный цех стройки, и все гвозди, вбитые в стены первых таежных домов, деревья, сваленные на сопках, камни, уложенные на полотно тракта, жадные поклоны экскаваторов, спешка самосвалов на кизирских берегах, все радости и огорчения людей воплощаются в стальную дорогу, которой лежать века и держать на своих плечах тысячи составов с углем, рудой и саянским лесом.
Чупров соскучился, изголодался по укладке путей, он понимал, что и другие в его поезде изголодались тоже, и он разрешил. Он хотел, чтобы все, кто собрался в Саянах, увидели, ради чего они живут здесь, поняли смысл труда и ощутили праздничность его.
«Ну и пусть, — подумал Чупров, — пусть выговор. Черт с ним!»
Рука его забралась в карман, нащупала жестянку с валидолом и как-то нерешительно потянула вверх белую таблетку. Чупров смущенно оглянулся, но никто не заметил движения его руки, все смотрели молча на насыпь и на крепких неторопливых парней.
Букварь так и не разобрал, кто стоял у коричневого сарайчика, но он знал, о чем думали сейчас эти люди, он испытывал те же чувства, что испытывали они.
— Спиркин, — шепнул Букварь, — а где твой флаг?
— Погоди, — сказал Спиркин. — Видишь?
— Чего?
— Нет, не там. Понял?
— Ах, там…
По насыпи шел Виталий. Он шел медленно, засунув руки в карманы брюк, поглядывал на небо и на сопки, словно прогуливался, словно здесь, на насыпи, можно было найти повод для пары хороших усталых острот.
— Понял? — зашептал Спиркин.
— Ну, и чем я могу помочь? — спросил Виталий.
— Ты ничем не можешь помочь! — рассердился Спиркин. — Ты пижон! Ты не ходил на курсы…
— Погоди, Спиркин, — сказал Букварь, не шуми. Я тебе покажу, Виталий. Только надо было бы кепку. А то креозот…
— Ничего, старик, я повяжу платок…
Он достал платок, яркий и чистый, стал повязывать его, и Букварь увидел, как у него дрожат пальцы. И он понял, чего стоили Виталию его небрежная походка, эти шаги по насыпи и усталое, равнодушное выражение лица.
— Ничего, — улыбнулся Букварь, — у тебя получится… у тебя пойдет…
Шпалы плыли терпеливо и медленно, еще час, или два, или три накрывали насыпь полосатой шкурой черно-желтой зебры.
— Перекур, — сказал Макогон. — Обеденный перерыв. После обеда начнем рельсы…
Почему-то никто не пошел в столовую. Сняли рукавицы, зашелестели газетными свертками, вытаскивали булки с молоком, бутерброды, яйца, вареную картошку, черемшу и куски колбасы. Жевали молчаливо и деловито, но с жадностью и аппетитом усталых людей. Букварь протянул Виталию очищенный кусок колбасы, а Зименко добавил картошки. Виталий отказывался вначале, но потом закивал благодарно и стал макать картошины в горку соли, насыпанную на доске. Спиркин чавкал громко и с удовольствием, и его оттопыренные уши шевелились, стараясь приспособиться к движению быстрых челюстей.
Кто-то заиграл на гитаре, тихо, в четверть гитарного голоса, и зазвучала задумчивая, усталая «Ноченька». Гитару передавали из рук в руки, она бренчала неумело, словно была из подготовительного класса или просто дурачилась. Виталий получил гитару, начал какую-то незнакомую Букварю мелодию и стал напевать тихо, почти шепотом, словно про себя. Букварь вслушивался в слова песни, сумел запомнить:
…Какое б новое сражение ни покачнуло шар земной, я все равно паду на той, на той далекой, на гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной.
Виталий замолчал, и только гитара чуть-чуть позвякивала, повторяла спетую им песню, а Букварь сидел и думал о той далекой, о гражданской, и комиссарах в пыльных шлемах.
— Это здорово, — сказал Букварь, — насчет комиссаров. И пыльных шлемов. Это хорошо.
Вырос вдруг Макогон, махнул рукой, и надо было вставать и идти на насыпь и дальше к рельсам. Рельсы были тяжелого типа, не для каких-нибудь там паровозиков, а для электровозов и тепловозов вполне современного типа. Рельсы можно было подвозить на лесовозе, командированном Чупровым, но лесовоз был один, и хилый к тому же, и ребята брали в руки захваты, похожие на ножницы для стрижки овец, и ввосьмером волочили этими ножницами рельсы тяжелого типа.