Масарикгассе была пуста. Солнце еще не встало. Пустынными переулками Сол вышел на главную улицу. Примерно в километре к югу поперек проспекта стояли два военных грузовика. Перед ними — крохотные фигурки с винтовками. Не увидеть листовок было невозможно. По всему проспекту, в оба конца, на каждом перекрестке к фонарным столбам были проволокой привернуты большие доски с объявлениями. Взгляд Сола принялся скакать по строчкам, убористо напечатанным готическим шрифтом: «…все проживающие в городе евреи в возрасте свыше пяти лет от роду… состоящий из шестиконечной звезды десяти сантиметров в диаметре… на принадлежащих евреям магазинах и конторах должны быть вывешены ясно различимые опознавательные знаки… обращаться с просьбой об исключении из правил нет никакой необходимости… находиться на улицах, площадях или в других публичных местах после шести часов вечера, а также появляться на общественных рынках ранее полудня… пользоваться системой трамвайного сообщения, а также другими транспортными средствами… общественными либо частными телефонами…»
По мере того как смысл этих слов становился понятен, им овладевало странное чувство спокойствия. Прохладный утренний воздух пах пылью. В городе был тихо. Он развернулся и медленно пошел обратно. На той улице, где стоял их дом, вообще не было никаких признаков того, что в городе произошли какие-то перемены.
— Она была права, — сказал отец и посмотрел в сторону дальней спальни, в которую, судя по всему, удалилась мать.
Не в силах сдержать той бурной волны облегчения, которая сама собой поднялась в нем, Сол наскоро перечислил все те чисто бытовые ограничения, при помощи которых новая администрация пыталась восстановить в городе порядок. Лицо отца на секунду прояснилось, а потом снова сложилось в обычную подозрительную мину.
— Зачем им понадобились наши телефоны? — проворчал он. — У кого вообще в этом городе есть домашний телефон?
На кого вообще возлагать вину за то, что их обманули, думал много позже Сол. Ибо в последовавшие засим недели и месяцы, насколько он мог вспомнить, власти ничуть не скрывали своих намерений, а их требования и ограничения, ими налагаемые, становились все более и более показательными: «Все проживающие в городе евреи должны немедленно переехать в специально выделенный для них район», при том что «все расходы, воспоследовавшие в результате вышеозначенных мер, возлагаются на каждого конкретного еврея». Даже акции, которые начались в августе и проводились, понятное дело, исключительно в субботу и по ночам, шли при ярком белом свете прожекторов. Так что обманщиками были никоим образом не одетые в черные мундиры офицеры коменданта Олендорфа, которые разъезжали по городу на своих маленьких броневичках, и даже не навербованные из румын и украинцев батальоны полицаев. И уж конечно, не тот улыбчивый офицер, который, когда они все втроем спускались по лестнице с разрешенными — по одному на человека — чемоданами в руках, просто протянул руку за ключами от их квартиры. Сол пошел вперед и притворился, что не заметил, как его отец подчинился по первому же требованию. В офицере он узнал одного из бывших коллег отца по торговле пиломатериалами.
Улицы были буквально запружены людьми, и это сбивало с толку. Сола пошатывало под тяжестью чемодана. Он вспомнил торопливое прощание с друзьями, пять недель тому назад, в тот день, когда в город вошли их нынешние мучители. С самого начала оккупации он с ними ни разу не виделся: комендантский час. Он понятия не имел, как они сейчас живут, о чем думают. Они просто исчезли. Все эти новые истины легче было усваивать в одиночку.
Гетто организовали в сентябре. Им выделили одну-единственную крохотную комнатушку в одном из переулков по ту сторону от Юденгассе. Сол оставил отца и мать сидеть на чемоданах, распаковывать которые, судя по всему, у них не было ни желания, ни сил, и вышел на улицу. Сперва он отправился к госпиталю, где теперь обосновался Еврейский совет [203]. У главного входа уже собралась целая толпа. Внутри, на козлах, были разложены бесконечные списки фамилий — и работ, регламентированных новыми декретами о трудовой повинности. Сол толкался и протискивался мимо столов вместе со всеми прочими, пока не отыскал собственное имя, а потом еще долго толкался и протискивался, чтобы выбраться наружу. Оказавшись на улице, он услышал сквозь людской гомон звуки ударов молотками по гвоздям. Он стал пробираться сквозь толпу, которая валом валила с холма, в противоположном направлении. В конце Юденгассе солдаты сооружали высокое деревянное ограждение. Старик, намертво вцепившийся в сундук, который весил, должно быть, больше, чем он сам, столкнулся с Солом, и тог едва удержался на ногах. Кто-то толкнул его сзади в спину, а потом ухватил за пиджак. Не оглядываясь, он стряхнул с себя чужую руку и пошел вперед. Народу на улице становилось все больше. Двое маленьких детей шли в сопровождении девушки, слишком молодой для того, чтобы можно было принять ее за их мать. Все трое плакали. Идущие мимо старательно не обращали на них внимания. Сол сделал шаг в сторону и совсем уже было собрался пройти мимо, как все. Но тут на плечо ему снова легла рука, причем весьма решительно. Он обернулся, чтобы встретить нахала лицом к лицу, подняв собственную руку, чтобы высвободить плечо. И — моментальное чувство смятения, потом неверия собственным глазам. Это был Якоб.
Все это казалось совершенно оторванным от реальных обстоятельств — лицо Якоба на фоне окружающей их суматохи и то, что он говорил Солу голосом, который Сол знал не хуже своего собственного. Эти слова никак не были связаны с этими устами. Якоб начал без всякой преамбулы, притом что за его спиной на глазах вырастали стены гетто, толпа заходилась в панике, а охранники проталкивали через оцепление последних задержавшихся где-то людей. Все это нужно было бы говорить и слушать в каком-нибудь другом контексте, где он мог бы лучше понять сказанное; впрочем, по мере того как проходили дни и недели, он начал понимать, что слова Якоба сами по себе — единственно возможное основание для всего того, что он собирался сказать Солу. И что недоставало только событий — которым еще только предстоит произойти.
Его сбил с толку тот ровный тон, которым говорил Якоб. Несколько секунд самые простые предложения вообще не складывались в какой бы то ни было осмысленный текст. На третью ночь оккупации отца Якоба арестовали прямо у них дома и отвели в штаб-квартиру новых городских властей, в бывший дворец культуры. И там выстрелили ему в основание черепа.
Сол опустил глаза. Положил руку на плечо Якоба. Лицо у Якоба было совершенно пустое.
— Все, что мы говорим, ты или я, или даже думаем, больше не имеет никакого значения, Сол. Посмотри на этих людей.—
В голосе у него появилась презрительная нота, — Истина вокруг них, повсюду, и что же они делают? Стараются не падать духом, говорят друг другу: «Надейся на лучшее!» или «Держись!» Идиоты! Знают, что ложью живут и во лжи, и все-таки не в силах заставить себя от нее отказаться.
Взгляд его застыл, зацепившись за какую-то далекую точку.
— Никто из нас не в силах.
Но ведь Якоб не прав, подумал он; то, что он говорит, в каком-то смысле просто безумие. Держись. Надейся на лучшее. Альтернативы все равно нет.
На Мельплатц строились рабочие бригады. Та, в которую попал Сол, насчитывала человек сто, или около того. Им раздали инструмент, и полиция, одетая в мундиры самых разных образцов, повела их из города: если колонна замедляла шаг, полицаи принимались на них орать. Инструмент был — ломы и лопаты, и по мере продвижения вперед Сол начал смутно подозревать, куда лежит их путь.
С Урмахерштрассе их провели вниз по крутому склону, мимо польской церкви и через Шпрингбрунплатц, к подножию холма. Здесь они свернули налево, к вокзалу. Когда вокзал остался позади, их обогнал немецкий офицер, вызвав нестройный залп приветствий со стороны охранников — всех, кроме одного. Молодой человек, шедший в начале колонны, слишком поздно поднял голову, чтобы успеть изобразить хоть что-то и впрямь похожее на римский салют — скорее могло показаться, что он просто махнул офицеру рукой. Офицер пристально посмотрел на нахала, остановил машину и рявкнул на полицейского, заставив его отдать честь пять или шесть раз кряду. В конце концов, удовлетворившись полученным результатом, офицер залез обратно в машину и уехал. Остальные охранники тут же начали подтрунивать над зазевавшимся товарищем, а один из мобилизованных, плотно сбитый усатый человек, спросил у него, неужели он и дальше собирается скакать, как лягушка, всякий раз, когда какой-нибудь проезжий немец щелкнет пальцами. У Сола сложилось впечатление, что молодой охранник и усатый еврей знают друг друга достаточно давно. Охранник покраснел от стыда, но ничего не ответил.