– Уйди. Не надо. Я устал, – гнал от себя назойливого ночного собеседника о. Петр.
– Как хочешь, – пожал тот плечами. – Однако имей в виду: Павлик уйдет со мной. Пойдем, милый мальчик, – приторно-ласковым голосом обратился он к Павлуше. – Папочка устал от воспоминаний, жалости и чувства вины перед тобой.
– Сынок! – о. Петр протянул руки к крошечному спящему мальчику. – Ты ему не верь. Я тебя очень люблю. Ты подрастешь и все поймешь. А пока мы с тобой только во сне можем видеться, но во сне люди тоже живут, иногда даже гораздо лучше, чем наяву. Скоро все изменится, вот увидишь, и мы будем вместе: ты, я и мама. Не уходи пока.
– Тогда продолжим, – и человек в черном поудобней устроился на табурете. – А ты, Павлик, засыпай. Спи, детка, спи, и слушай, о чем мы тут толкуем с твоим папой.
Уж ты ли не адамант! Уж ты ли не камень веры! Уж тебя ли не полоскали во всех щелоках! Но в конце концов им надоест возиться с тобой, и они тебя убьют. Шлепнут, как они здесь изящно выражаются. И ждать этого часа осталось, по моим предположениям, куда меньше, чем ты думаешь.
Теперь пришла очередь о. Петра пожимать плечами, что он и сделал, попытавшись при этом хотя бы немного приподняться со своего в высшей степени неудобного ложа, каковое его намерение в зародыше было приостановлено гостем.
– Мы спим, и мы лежим, – шепнул он. – Лежим себе на спинке… вот так… Головкой на подушечке… Это разве подушечка!.. придорожный камень – и тот, я полагаю, мягче!.. и собеседуем… О чем бишь мы? Ага!
– А я перестал ждать, – успел вставить о. Петр. – Я готов.
Ну-ну. Блажь – прости за грубое слово – бывает разных сортов. Есть среди прочих блажь мученичества, и мы вряд ли ошибемся, если укажем на ее несомненные признаки в твоем поведении. Исходя из нашего жизненного опыта, сроки и познания коего простираются далеко за границы человеческого воображения, советуем тебе: оставь! Право же, он не говорил, а изрекал, для чего, скорее всего, и выбрал форму первого лица множественного числа, каковую обыкновенно используют особы высочайшего положения: монархи, папы и патриархи, меж тем как он не был ни тем, ни другим, ни третьим, а всего лишь ловкой крысой, прикинувшейся приличного вида господином, или господином в черном, по необходимости принявшим облик твари с длинным хвостом и остренькими зубками. Для всякого мученика, заявил он, необходим противостоящий ему невежественный злодей. До смерти забивать камнями дико, но у фанатиков веры нет иного способа убеждения. Жестоко сталкивать убеленного сединами мужа с кровли храма, а затем еще и колотить его скалкой – но религиозное исступление подчас напоминает голодного зверя, пожирающего человеческую плоть. Варварство – распинать человека, да еще вниз головой, но в данном случае беспощадность закона сочеталась с мазохизмом жертвы, вытребовавшей себе чашу страданий поболее, чем у своего учителя. Человечество, утверждаем мы, настолько старо, что утратило всякий интерес к мученичеству.
Можно было бы сказать, с тонкой усмешкой заметил ночной гость, что беда новых мучеников в том, что их уже не раз мучили и казнили. Зачем тебе путь, которым до тебя прошли многие? Или ты берешься утверждать, что тебя воодушевляют отталкивающие своим неблагообразием примеры гибели вышепомянутых приверженцев бредней плотника из Назарета? Не смеши. Кроме того, самой природе человека, а уж почему она такова, вопрос не к нам, а к ее создателю, несвойственна долгая и благодарная память. Уронил слезу и тут же забыл – се человек! Перед злодеем он испытывает куда большее благоговение, чем перед святым. Ты-то этого времени не застанешь, но пройдет всего-навсего лет пятьдесят, и безумная толпа во главе со своими пастырями будет вздыхать о главном палаче всей России, том самом, кто гноит тебя в тюрьме: «Святой Иосифе, моли бога о нас!» Credo quia absurdum est.[23] Не кажется ли, однако, тебе, что это слишком утонченно для России, у которой всегда был дурной вкус на вождей и чисто женственное влечение к силе?
Словом, мы полагаем, что тебе следует хорошенько призадуматься перед тем, как – образно говоря – положить голову на плаху. Выбор, правда, у тебя невелик, и ты сам это знаешь. Если тебя до смерти (мы надеемся, ты не будешь в обиде за сей невольный каламбур) волнует вопрос, будет ли Русская церковь сергианской, против чего ты восстаешь всей душой, или кирилловской, чему ты наверняка был бы рад, мы тебе ответим с исчерпывающей полнотой: она будет позлащенным сосудом скверны, серебряной чашей мерзости, общедоступным театром соблазна, обмана и греха.
Спросим: имея теперь точное представление, сколь безнадежному, более того – умирающему делу ты служишь, не пожелаешь ли разорвать все, что тебя связывало и доселе связывает с ним? По-прежнему ли безжизненная догма будет для тебя дороже судьбы твоих сердечно-близких – его, и он плавным, выверенным жестом указал на спящего Павлика, и ее?
Вслед движению руки человека в черном о. Петр взглянул в угол камеры и вскрикнул:
– Анечка!
Она стояла, чуть наклонив голову, низко, почти по брови, повязанную платком, и сухими губами шептала: «Петенька… тяжко ждать… тяжко жить…»
– Я вернусь, я вернусь! – словно безумный, завопил он.
Крупная дрожь сотрясала его. Он во всем виноват. От него все несчастья. Иго Мое благо, и бремя Мое легко, Ты говоришь. Нет, Господи! Я изнемог под ношей Твоей. Супруга моя стала как тень. Сын мой обречен сиротству. Горек будет ему хлеб его жизни. Церковь, Сергий, Кирилл, Завещание – все это бури поднебесных высот, но у земной жизни есть свои неоспоримые права. От Тебя не отрекаюсь, но бремя Твое возле Твоих ног слагаю.
Мужественный шаг, достойные слова, похвальное решение, одобрил о. Петра ночной гость. Зная жестокую мстительность захвативших Россию людей, мы даже вообразить страшимся судьбу твоих близких, когда тебя приговорят и уничтожат. Да, поступок в высшей степени ответственный, ибо мы отлично понимаем, сколь непросто он дался тебе, иерею по духу и плоти. Но, говоря по чести, мы ожидаем от тебя большего дерзновения. Смелей! Сжигай за собой мосты! Объяви ему – и он возвел темный взор к потолку, где день и ночь тускло светила лампочка в железном решетчатом колпаке, – что отныне ты начинаешь новую жизнь, свободную от бога и ранее взятых перед ним обязательств. Мы выведем тебя из этой темницы и сохраним тебе жизнь – но при одном условии. Убей в себе бога! Убей! Убей! Крошечный Павлик заплакал. И сынок будет с тобой. И жена. Весь мир будет твой – но в душе твоей не должно быть бога. И ты убьешь его в себе, зашептал черный человек, склонившись над о. Петром, не правда ли? Твоя тюрьма – это он; твои страдания – это он; слезы твоих близких – это он. Где ты жил раньше? В яме, полной отбросов и нечистот. В норе, вроде той, в какую забивается больное животное, дабы испустить там дух. В подполе, где нельзя выпрямиться и встать во весь рост. Так выходи же на вольный воздух и под завывания ветра, раскаты грома и всполохи молний прими новое крещение – сокрушающим и очищающим ливнем! Разогни ноющую от бесконечных поклонов спину, выпрямись и будь свободным! Очнись!
– Отец Петр! Отец Петр! – будто бы откуда-то с высоты донеслось до него. – Да очнись ты за ради Христа! Не дай Бог, проверка пойдет!
Он с трудом открыл глаза. На краешке нар сидел и тряс о. Петра за плечо сменивший «змея» Митя – крупный мужик лет сорока с багровым шрамом, пересекавшим его лицо наискось: от правой скулы до подбородка и придававшим ему свирепое выражение разбойника с большой дороги. Это был след от сабли австрийского улана, мета войны, крови и смерти, едва не похитившей молоденького русского пехотинца, но отступившей перед его ангелом-хранителем и оставившей Митеньку для радостей и горестей быстротекущей жизни, веры в Бога и сострадания к людям. По своей доброй воле и благословению священника каким-то чудом еще не закрытой в этом мрачном городке церкви стал он единственной и, само собой, тайной связью о. Петра с миром, рискуя оставить жену вдовой, а двух детишек – сиротами.