Литмир - Электронная Библиотека

В этом месте своих воспоминаний после долгого «о» и едва слышного «в», на последнем выдохе мало-помалу прозвучавшего несколько раз кряду повторенным «ф» (вороно-о-о-в-в-ффф), о. Дмитрий вынужден был прерваться, дабы переждать очередной раскат грома. Ослабевший было дождь с новой силой хлестнул в окно и обрушился на крышу. Носа не высунешь. Уймитесь, небесные хляби. С прекращением потопа в гостиницу, к телефону, да приимет и донесет до Москвы покаянное слово: Анечка, прости безумца! Со смущенной улыбкой о. Дмитрий признал мужа, виноградарей и воронов отсебятиной, вставленной в стихиры ради скудости упоминаний о Викентии, в календаре поставленной в один день с более близкими православному сердцу святыми, мучениками, блаженными, каковы, в частности, воин Мина, монах Феодор Студит, еще воин Виктор, Максим-юродивый, в трескучие морозы ходивший почти наг и совершенно бос и вразумлявший москвичей, что всяк крестится, да не всяк молится. С веками не оскудела справедливость Максимовых слов. Однако при чем здесь вóроны? Викентий, но не тот, кого убили, хотя по этому признаку их не отличить, какая-то путаница, Господи помилуй, вы не находите? Из-за одного Викентия выглядывает другой. Не разберешь, о ком речь. Священник болезненно улыбнулся. Викентий, скажем так, наш современник, утверждал, что ворон не стал клевать его выброшенные в поле останки, то есть останки Викентия-мученика, хотя, ежели отнестись не предвзято, нет оснований не признать мучеником и этого. Слуга Божий убит злодейской рукой. Кроме того, пара черных братьев летела вослед судну, на котором нечаянно найденный Бог знает где мертвый Викентий следовал к берегам родной земли.

– Но ни ему, ни мне… – и с этими словами о. Дмитрий поник головой и застыл в скорбной задумчивости, словно оказался вблизи отверстой могилы, куда вот-вот должны были опустить гроб с почившим другом. Со святыми упокой, Христе Боже, раба Твоего. А между тем еще в семинарии, где среди почти сплошь неотесанной братии нашелся посетитель планетария и созерцатель звездного неба, прилипло к ним прозвище Диоскуров – Кастора и Поллукса, где первый, как известно, был смертным, второму же даровано было бессмертие. И как вы думаете, кто был Кастор, а кто – Поллукс? – Я – ударил себя в грудь маленьким кулачком священник, – прозывался Кастор. Я смертный, я! Так отчего же?..

Игнатий Тихонович бесчувственно хрустнул свежим пупырчатым огурцом, предварительно разрезав его на две половинки, посолив и потерев одну о другую.

– Что ж… Прискорбный случай. Но в конце концов. И вы, и он… И я. Земля всех ждет и всех примет. Тем не менее, они сияют. – И он указал на окно, сквозь стекло которого, сплошь в каплях и потеках дождя, видны были дрожащие на ветру вишенки, отбивающая бессчетные поклоны яблоня и темно-серое небо с бегущими по нему растрепанными облаками.

Разумеется, никаких звезд. Их, впрочем, и быть не могло в эту пору дня, но Сергей Павлович и о. Дмитрий, зная, так сказать, a priori, какую картину приготовила им природа, повиновались и послушно глянули, причем хозяину пришлось повернуться на сто восемьдесят градусов, что он и сделал, после чего в глубокой задумчивости довольно долго сидел спиной к столу, вздыхая и, должно быть, снова и снова вспоминая со-бинного друга, молодым жаром горевшую в их сердцах веру, вселяющую бодрость надежду и любовь, она же есть первое достоинство христианина и тем паче пастыря, о чем многократно сказано во всех Евангелиях и апостольских посланиях.

Однако любовь любви рознь. Пастух любит своих овец, добрый мирянин – нищих, воин – однополчан, врач – больных, священник – паству. Это одно. Студент духовной академии пылко любит миловидную девушку – это другое. Нарушен заключенный с единомышленником и другом завет: вырвать жало чувственности, сковать дьявола крепкими цепями, отдать плоть в бессрочные работы духу, стать мысленными скопцами ради Господа, то есть дерзнуть на подвиг, превосходней мучительного, но длящегося всего лишь миг отсечения ядр. До преклонных лет томить томящего мя. Сделаться скопцами ради Царства Небесного. Не смог. Не совладал. Не вместил. Изменил вышедшему из уст слову. И дьявол, взыграв, без особых, правду говоря, усилий сбросил наложенные на него слабой рукой оковы и средь бела дня повлек вслед за собой в маленькую, затененную красными занавесками комнату, где, темнея по углам, плавал розовый сумрак и стояла широкая кровать с блестящими металлическими шариками на спинках и белоснежными кружевными накидками на пышных подушках. Здесь с громовым стуком сердца и кружащейся головой, против воли прислушиваясь ко всякому шороху в соседней комнате, в которой послеобеденным сном почивали ее родители, он соединился с Наденькой своим первым в жизни соединением, неловким, скоротечным, почти бесчувственным, но неотвратимо связавшим его с ней нерасторжимыми узами одной плоти. Боже милосердный, отчего Ты не удержал меня на краю пропасти?! Отчего позволил совершиться моему падению? И в розовом сумраке не шепнул мне в ухо: беги! Лети отсюда стремглав! Спасайся! Ибо отныне и до конца дней будешь лишен главного из даров, врученных человеку – свободы. Хищница мною завладела, прелюбодейка, пылающая как печь. Поднимаясь с кровати и пряча взгляд от глаз Наденьки, в которых он страшился прочесть брезгливое сожаление, в блестящем металлическом шарике вдруг увидел свое лицо, лицо урода с губами, растянутыми, будто в дурацкой улыбке, с ослиными ушами и удлинившимся подбородком. «Ну, вот, – зевая, промолвила Наденька, – буду матушкой». Лежала голая, как Ева, но пренебрегая опоясыванием и не стыдясь. Не смотри! – дрожа, будто в ознобе, велел он себе. Но, не стерпев, глянул и в тот же миг с обмирающим сердцем постиг уготованную ему участь. Неутолимое вожделение денно и нощно будет терзать его, как зверь. Безжалостный господин мой. По слову твоему приму на себя ярмо раба. Буду каторжник, прикованный к тачке, погорелец, у кого огонь пожрал добро, нищий, скребущийся в закрытые ворота и умоляющий впустить его. Отворите и подайте, дабы хоть на краткое время утолить сводящий с ума голод!

– Domine, – не поднимая головы, пробормотал о. Дмитрий, – non sum dignus.[36]

Ибо пал.

Жизнь прошла, упование иссякло, вера иссохла.

– Я человек глубоко несчастный, – проговорил о. Дмитрий, поворачиваясь к столу и увлажненным взором поочередно обозревая гостей. – Я не о личной жизни, нет… Хотя, – с глубоким вздохом молвил он, – в личной тем более…

– Гроза, – понимающе кивнул Игнатий Тихонович, – избыточное электричество, дождь… Какая однако… – он пригубил из своего наперсточка и причмокнул. – М-м-м… Выше всех похвал! Сергей Павлович! В Москве днем с огнем! Ваше здоровье!

– А вы, позвольте спросить… впрочем, не желаете, не отвечайте, не на исповеди, в конце концов, хотя недоговаривают, утаивают, врут и на исповеди… Меня обмануть плевое дело, меня только ленивый не обманывал. Бога не обманешь – и это неизмеримо серьезней, чем просто слова. Земля и небо. Глубина неисследимая и высота недоступная… Вы, верно, человек семейный?

– Я?! – Сергей Павлович смешался. – Нет… То есть я был… э-э… в браке… и дочь, уже девица взрослая… брак ранний, студенческий…

Неподдельное сочувствие выразилось на лице священнослужителя.

– Да, да… Розовый сумрак.

Доктор обратился к нему с безмолвным вопросом.

– Искушение, – кратко пояснил о. Дмитрий. – Соблазн. – Несколько подумав и приподняв рыжеватые брови, он добавил: – Нечто, напоминающее суицид.

– Суицид?! – услышав, воскликнул захмелевший и повеселевший старичок. – Боже упаси! Я с моей Серафимой Викторовной чуть-чуть не добрался до золотой свадьбы, и безо всяких там мрачностей. Душа в душу!

– Но я не один, – с внезапным доверием к этому вне всяких сомнений славному человеку, пусть и невзрачной наружности, однако исполненному внутреннего благородства и ничего общего не имеющему с подлецом Подрясниковым, признался Сергей Павлович. – Пока не в браке… Но я вернусь, и мы обвенчаемся, мы решили.

– Похвально и нравственно. Лучше сочетаться браком, нежели разжигаться. Это не я. Это кто-то из киево-печерских гробожителей.

131
{"b":"135143","o":1}