– А ну, – прошипела колдунья Евгения Сидоровна, – геть отсюда! Вам сколько раз надо внушать, шо никакой он вам не папочка! Мой срам и позор, – с улыбкой на тонких губах обратилась она к Сергею Павловичу. – По нашему милосердию взяли с двоюродным братом, – она кивнула на митрополита, – деток из детдома. Так они, представьте, вбили в свои дурные головы, шо мы их рóдные родители, папа и мама. И вот, представьте, какой-нибудь вроде вас сторонний человек услышит из их уст «папочка» или «мамочка», то шо он подумает? Владыка – монах, ему это не положено, а я хоть и двоюродная, но его сестра! У евреев такие браки приняты, а у нас, слава Богу, нет. Ступайте, говорю вам!
Первой исчезла девочка, а мальчик, нахмурившись, еще потоптался на пороге. Но ушел и он, бросив Сергею Павловичу прощальный взгляд. Ты видишь, словно бы говорил мальчик, несомненная плоть и кровь забывшегося сном архиерея, что он – мой отец, а я – его сын. А эта женщина – его жена и моя мать. Но они лгут всем, что мы – их приемные дети, и нас заставляют лгать, и мы живем, окруженные ложью, пропитанные и отравленные ей с самого первого дня своего появления на свет, или еще в материнской утробе, или в проклятый миг нашего зачатия. Прощай!
4
Полтора часа спустя Сергей Павлович извлек иглу из вены митрополита и перебинтовал ему руку.
– Феодосий Григорьевич! Просыпайтесь!
– А я и не сплю, – неожиданно бодрым и звучным голосом откликнулся архиерей и открыл все еще опухшие, но уже ясные глаза. – И слухаю, шо вона тебе брехала и як деток прогоняла. Эх, детки мои, детки, горемычные пташки, яка же вам уготована судьбина от неразумного батьки, прости его, Боже.
– То-ня! – дважды пристукнула пальцем в перстне по столу Евгения Сидоровна. – Ты, по-моему, еще не в себе.
– Так было худо, – признался архиерей Сергею Павловичу, пристраивая голову на подушке таким образом, чтобы его взгляд мог миновать спутницу жизни с ее крючковатым носом и губами-ниточками, – шо я было подумал: все! Верховный прокурор к себе трэбует.
Доктор Боголюбов развел руками:
– Будете продолжать в том же духе – вам этой повестки не миновать.
– Ты слухай, слухай, – не упустила Евгения Сидоровна. – Да на ус мотай. Вин доктор хороший, зря не скажет. И Николая Ивановича племянничек… А ты несешь тут якие-то непотрэбные вещи.
Архиерей, кряхтя, приподнялся с постели, но тут же упал на подушку.
– Башка моя ще дурная, – с виноватой улыбкой молвил он. – Попить бы.
– Може, этого? – грозным жестом указала Евгения Сидоровна на бутылки: одну пустую, а другую початую.
– Вже довольно, – пряча мгновенно вспыхнувший взор, пробормотал митрополит. – А иначе я не то шо до Женевы, будь она неладна, я до Малаховки не добреду.
– Славик! – властно кликнула Евгения Сидоровна. – Принеси владыке клюквенного морсику! Но погляди, шобы он не был дюже холодный, а то еще застудит себе, не дай Бог, хорло.
А испив морса и велев о. Вячеславу немедля убрать бутылки, дабы сии сосуды дьявольского зелья не маячили пред очами и не вводили в соблазн слабого человека… О, воскликнул Феодосий Григорьевич, не без лукавого огонька в прояснившихся глазах поглядывая на доктора, зачем дано человеку это жало в плоть? Отчего одною лишь силой духа не может он побороть пагубного влечения? Или мало ему в кратковременной жизни бед и напастей, чтобы сжигать себя питием растворенного в воде огня? Веселие Руси есть пити – не под влиянием ли какой-нибудь хмельной бражки брякнул это святой равноапостольный, тем самым не только оправдав, но и благословив наше беспробудное пьянство? Не лепо ли было бы ему призвать нас к воздержанию, трезвости и сугубому рвению в постижении Божественных премудростей? Есть, впрочем, другой взгляд на обозначенный выше вопрос и совершенно иной богословский подход к его решению. Положим, что пьянство – грех. Однако разве не вправе мы допустить, что все наши поступки – в том числе и дурные – предопределены Создателем? В конце концов, разве мы не слышали о волосе, который без Божественного соизволения не упадет с нашей головы? В таком случае позвольте осведомиться: с кого спрос? Со слабого человека или со всесильного Бога?
– Запел, – объявила колдунья Евгения Сидоровна.
Ободрившийся же митрополит сочным голосом сообщил о своей благодарности, поистине не имеющей границ. «Я был болен, и вы посетили Меня», – так речет Господь к праведникам в день великого и страшного Суда Своего. «Господи! – отвечают ему праведники, сколь скромные, столь же и смиренные. – Когда мы видели Тебя больным и пришли к Тебе?» И что говорит им в ответ Господь и Царь наш? «Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне». И Феодосий Григорьевич продолжал, не обращая внимания на презрительную усмешку, застывшую на тонких губах Евгении Сидоровны. Не является ли он, несмотря на сан, наималейшим из тех, кого Спаситель в бесконечной любви называет Своим меньшими братьями? И разве не к его одру пришел доктор, дабы принести ему радость исцеления? Он изнемогал – а сейчас ощущает прилив сил; он был в скорби – а теперь, как царь и псалмопевец, славит милосердного Бога и слагает в сердце своем хвалу Ему: «Благословен Бог, который не отверг молитвы моей и не отвратил от меня милости Своей»; он страдал – а ныне готов незамедлительно покинуть это постылое ложе. Феодосий Григорьевич и вправду спустил на пол ноги, встал, выпрямился во весь свой немалый рост и оказался тучным мужчиной со вздымающимся чревом в синих кальсонах и белой длинной рубахе с вышитыми затейливым «крестиком» обшлагами. Его шатнуло. Сергей Павлович подхватил митрополита под руку. Лоб архиерея покрылся испариной, и он тяжело опустился на постель.
– О, бездна грехов! – слабым голосом воскликнул он, клонясь к подушке. – О, искушение дьяволово! Был некогда чистой жизни монах, но взгляни, – призвал он доктора Боголюбова, – чтó стало с Антонином!
Сергей Павлович взглянул, и второй раз за сегодняшний вечер увидел слезы на глазах архиерея. Лицо его, однако, уже утратило опасный свекольно-багровый цвет, и лишь маленький курносый нос пылал, будто стручок перца. Опутан, всхлипнул Феодосий Григорьевич. Был крепок верой, словно Самсон – силой. Но как у Самсона коварная Далида остригла семь кос, тем самым лишив богатыря его несравненной мощи, так столп Антониновой веры подрыли три мерзкие свиньи: корыстолюбие, властолюбие, женолюбие.
– То-ня!
Митрополит отмахнулся, рыдая. Ни дел, ни веры. Чем спасаться? Где круг спасательный, ухватившись за который можно выплыть из пучины греха? Тропа, которая привела бы его к подножью Креста? Отчего не возопил: умри, душа моя, с филистимлянами, и не обрушил устоев безбожного учреждения?!
– То-ня!!!
Сергей Павлович не знал, куда ему деваться, и, пряча глаза, бормотал, что все будет – и круг, и тропа, и вера, надо лишь сделать усилие и перестать пить. И после Женевы полечиться. Пройти курс. Есть замечательный доктор, коллега и, можно сказать, ближайший товарищ, у него в этой области поразительные успехи. Он с удовольствием поможет.
Антонин покрутил головой. Нет. Никого не надо. От добра добра не ищут. Медицинская помощь вкупе с сердечным участием – редчайший и незаслуженный дар, обретенный при содействии Николая Ивановича. Нет слов. И Феодосий Григорьевич положил руку на колено сидящего с ним рядом доктора Боголюбова.
– Тогда, – поднимаясь, сказал Сергей Павлович, – еще одну капельницу. Завтра. Сейчас я вам укольчик сделаю, вы поспите, а завтра часикам к десяти… – Он с хрустом отломил головку ампулы с димедролом и стал набирать лекарство в шприц – но в глубине квартиры послышался телефонный звонок, вслед за ним – приглушенный голос о. Вячеслава, после чего на пороге появился сам молодой священник с поскучневшим лицом.
– Вас, владыка святый… – молвил он, взглядом указывая на маленький столик возле архиерейской постели, на котором стоял аппарат старинного вида – с трубкой на высоких рычагах и громоздкой телефонной коробкой черного металла с желтыми, под золото, узорами.