С этими словами он вытряс в свой стакан из бутылки последние пятьдесят граммов, чем живо напомнил Сергею Павловичу папу, выпил и задумчиво изрек, что человек, которого занимают подобные вопросы, вряд ли когда-нибудь уверует в жизнь, крестную смерть и воскресение Спасителя. Христианство есть свободомыслие. О да! Свобода, столетним вороном каркнул он и, как крылья, раскинул руки в широких черных рукавах, есть главное наследие, дарованное нам христианством. Но! И, нахмурившись, он грозно глянул на Сергея Павловича. Свободомыслие, если желаете, есть привилегия для ума, смирившегося перед непостижимостью Творца и перед тайной Его творения. Сначала смирение, потом свобода. Сначала укоренение в вере, и лишь потом полет. Сначала трезвость, потом опьянение. Друг Макарцев не удержался и вставил, что последнему правилу он следует всю сознательную жизнь. В ответ ему погрозили перстом. Можно вполне в духе гностиков утверждать, что божественная составляющая заблаговременно покинула Иисуса – скорее всего, уже тогда, когда Его привели на допрос к Пилату. И крестному страданию, таким образом, было подвержено лишь телесное и душевное, иными словами, исключительно человеческое Его начало. Всем сердцем, всеми помыслами и всем существом своим отвергая подобную ересь, ученый священник презрительно скривил заросший черными усами и бородой рот.
Умирающий на Кресте человеческой смертью Бог с их точки зрения разрушал должное соотношение между земным и небесным, превращая все сущее в хаос, наглое глумление и величайшую насмешку над святыней жизни и смерти. Между тем, все следует понимать совершенно не так. Правильно воспитанное христианское сознание никогда не позволит увлечь себя соблазнительным помыслом, что поскольку-де мой дед и иже с ним приняли мученическую смерть после многих лет страданий, а Господь перед Распятием страдал всего два дня, то, стало быть, Бог никогда не ощутит, чтó значит – быть на этой земле человеком. Возвышая деда – принижаем Бога. Сергей Павлович пробовал протестовать, но о. Викентий, будто маг и волшебник, остановил его повелительным взором. Страдание и смерть Бога – вне всяких сравнений именно потому, что Творец добровольно предает себя в руки Им же созданной твари.
– Но и Петр Иванович… – воскликнул Сергей Павлович с намерением указать, что Петр Иванович Боголюбов по доброй воле выбрал смерть, хотя ценой отречения мог бы сохранить себе жизнь.
– Молчи! – прикрикнул о. Викентий. – И слушай, что тебе говорят.
И пока друг Макарцев, откровенно скучая и даже позевывая, разглядывал книжные полки, Сергей Павлович добросовестно пытался понять священника, метавшегося в закутке длиной в три шага и шириной в один между столом и окном.
– Бог принципиально непостижим! – взмахнув рукой, возвестил о. Викентий.
Покатившаяся со стола пустая бутылка на лету была ловко подхвачена другом Макарцевым.
– Пехотных офицеров – под стол, – определил он, пристраивая обличающую стеклотару в укромный уголок.
Доктору Боголюбову между тем без всяких околичностей сказано было в глаза, что, рассуждая о Боге, он, главным образом, рассуждает о себе.
– Все твои, дитя мое, жалкие слова о Нем, – вдохновенно говорил о. Викентий, время от времени поглядывая в окно, – это всего лишь обреченная попытка отыскать в самом себе некое уподобление Божеству. То есть: я испытываю боль – стало быть, и Он ее чувствует. Я страдаю – страдает и Он. Я со-стра-даю униженным и оскорбленным – и Он точно так же… – По лицу о. Викентия вдруг пробежала гримаса отвращения, и, тыча пальцем в окно, он закричал громовым голосом: – Вот он, вот он, Профилакт, шестерка, епископ, насквозь проеденный язвой сервилизма! Вот он, лакей государства! Вот он, мой палач, утеснитель и барин, у которого я всего лишь крепостной! И я знаю – о да, знаю и уже готовлюсь! Настанет час, и он сошлет меня в какой-нибудь сельский приход, в глушь, мрак и безысходную нищету! Моя via dolorósa и моя via sacra! И там я испущу дух! Там я окончу мои дни! Господи, да будет воля Твоя! Вот он, благочестивый Иуда!
Давя смех, друг Макарцев закашлялся. Сергей Павлович, сгорая от любопытства, привстал и заглянул в окно. Во дворе, готовясь сесть в серую «Волгу», чья дверца была уже распахнута молодым малым, обмундированным во все черное: китель, брюки и ботинки, – стоял приятный на вид высокий старик с ниспадающей на грудь длинной, ослепительно-белой бородой. Перед тем как исчезнуть в чреве автомашины, он снял свой белый, круглый и высокий головной убор, открыв взорам еще более красившие его благородные седины.
«Волга» укатила.
– В Верховный Совет! – ей вслед потрясая крепко сжатым кулаком, со всей доступной ему силой презрения воскликнул о. Викентий. – В политический театр – статистом! Слугой с блюдом: кушать подано! Декорацией, намалеванной Глазуновым!
Он плюнул, отвернулся от окна и мрачными черными глазами уставился на Сергея Павловича.
– О чем мы? – после минуты тяжкого молчания, нахмурившись, спросил он. Сергей Павлович робко ответил, что о непостижимости…
– Меня, собственно, – поспешно заговорил доктор Боголюбов, думая, что Бог с ней, с непостижимостью, и опасаясь, что о. Викентия охватит новый прилив или вдохновения, или ярости, – еще интересует в судьбе деда, Петра Ивановича, какая-то Декларация, которую он отказался принять…
Сергей Павлович хотел было добавить о Завещании Патриарха, тайну которого Петр Иванович Боголюбов, судя по всему, унес с собой в свою безвестную могилу, но неведомо по какой причине вдруг решил до поры повременить. Кажется, он вспомнил папу, которого хранившаяся его родным отцом тайна патриаршего Завещания и потрясла, и ужаснула. И она же исторгла из папиной груди заклятие, обращенное к сыну: никогда! никому!
– Н-н-да, – севшим и скучным голосом промолвил о. Викентий, и взор его потух. – Кхэ… кхэ… Непостижимость… Лично мне… в данный миг… непостижимо… – И с глубокой скорбью он обратился к Макарцеву. – Как мог ты, врач немощной нашей плоти, не учесть ни естественных ее потребностей, ни обостряющих эти потребности переживаний?
– Виноват, ваше преподобие, исправлюсь, – бодро отвечал ему друг Макарцев, скрытно подавая Сергею Павловичу знаки, призывающие к незамедлительному окончанию беседы и поспешному бегству из этих стен.
– Ко мне следует обращаться «ваше высокопреподобие», ибо Профилакт по случаю выхода его книги о равноапостольном Владимире изволил наградить меня митрой и правом служения при открытых царских вратах. Книгу, само собой, написал я – от первой до последней строчки. Но это, – и о. Викентий с горестной усмешкой опустился на стул, – навсегда останется тайной для благочестивых читателей.
Он сокрушенно покачал головой. Непостижимость. Да. О да. Предвечно сущий. Ибо кто может вымолвить нечто определенное об изначально неведомом? Признание непостижимости Бога есть единственный и наивернейший путь, всего лишь отчасти приближающий нас к постижению Создателя. Парадокс? Но все христианство соткано из парадоксов, и подходить к нему с плоским человеческим разумом – значит уподобиться слепому, который на основании ощупанной им дверной ручки берется судить о красоте и величественности всего здания.
– Твой дед, дитя мое, – мученик. – Он ласково накрыл своей ладонью руку Сергея Павловича. – И не томи себя напрасными размышлениями. Вечные вопросы, – промолвил он, и в черных зарослях его усов и бороды возникла и тут же погасла улыбка сопутствующей многому знанию печали, – обжигают на всю жизнь. Мученик же Петр Иванович Боголюбов… так его величали?.. иерей Петр у Господа во дворах Его. – Отец Викентий перекрестился. – Ибо честна пред Господом смерть преподобных Его.
Он покосился в окно, брезгливо сморщился и сказал, что полчаса тому назад отбывший в Верховный Совет Профилакт со всеми своими потрохами целиком и полностью вышел из Декларации митрополита Сергия (тотчас разъяснилась для Сергея Павловича тайна двух букв в письмах Петра Ивановича: «м» и «С»), облобызавшего руку палачей Церкви и России.