В храме темнело. В последний раз луч клонящегося к западу солнца прочертил светло-сизую косую полосу от подкупольного окна к сияющим золотом царским вратам; в последний раз глубоким черным блеском вспыхнули все четыре ряда иконостаса с особенно выделившимся внизу, в Деисусе, Иоанном Предтечей, высоким, согбенным, с длинными, до плеч, волосами, в багряном хитоне, из-под которого выглядывали тонкие босые смуглые ноги… В опущенной левой руке он держал свиток с выведенным на нем крупными буквами словом: покаитеса.
В окрестном мире к верхушкам арзамасских лесов скатывалось солнце. Луч таял, свет уходил из окон, и вместо него в храм текли сумерки. Смутно был виден теперь в иконостасе Предтеча, а главного его слова на свитке вообще нельзя было различить. Но о. Александру казалось, что он по-прежнему видит и свиток, и слово, и что с этим исполненным грозной силы глаголом пророк обращается именно к нему, позволившему себе обольститься желанием немедленного чуда.
Или это был не Иоанн Предтеча, пустынножитель и праведник, а о. Петр, родной брат, человек-камень, от суровых суждений которого и твердого взгляда унаследованных от папы карих глаз тайный трепет подчас охватывал о. Александра?
Младшенького изгнал.
Младшенький явится однажды и молвит с тихим укором: «Я Николай, брат ваш, которого вы продали в Египет». Ибо Египет есть великий образ всего неизведанного и чуждого, вечная область искушения и греха, где сохранить себя возможно лишь по милости Божьей, как то и случилось с прекрасным Иосифом. Но не он пришел к братьям, а братья – к нему. И не младшенький постучится к нам, а мы предстанем перед ним, и он будет решать наши судьбы. Скажу ему: не я велел тебе покинуть алтарь. Разве переступил бы я заповеди христианской и братской любви, коли бы не столкнулся с непреклонностью Петра?
Папа безмерно страдает.
Тоска, однако, в том, что Петр кругом прав. Всякий раз приходится смиряться перед его правотой, хотя в известном смысле она сплошь и рядом основывается всего лишь на отсутствии воображения. Правда, что по нашему недостоинству никто из нас никогда не видел в алтаре сослужащих нам ангелов – но кто из иереев возьмется отрицать их несомненное присутствие? Теперь же, отцы и братия, вспомним Христа, выходящего из Иерихона, и Вартимея, слепца, с протянутой рукой сидящего при дороге. Какой милостыни просил он у Иисуса? Может быть, хлеба? Или денег? Пару ассариев, Иисус, сын Давидов, а если нет, то хотя бы кодрант. Такая мелочь. Что тебе стоит. Вели Иуде открыть денежный ящик. Нет, отцы. Не хлеба или денег ждал Вартимей от Иисуса – он чаял получить от Него прозрение. Он хотел чуда, и с настойчивостью, представлявшейся окружающим донельзя неприличной – до такой степени, что они заставляли его молчать, – домогался изменения своего скорбного состояния. Он просил – и он получил. Чудо совершилось. Обратим теперь, братья, усиленное внимание на слова Спасителя, рекшего: «Вера твоя спасла тебя». Разве не приводят они к мысли о самой тесной связи между нашим желанием чуда и нашей верой в самую возможность его? Разве не означают они, что чуду должна предшествовать вера? Ибо если нет пламенной веры в благодатное исцеление, то слепой так и пребудет в пожизненном мраке; и если наше сердце не преисполнится истинно вартимеевским, требовательным и, может быть, даже дерзким желанием чуда, то и сам Чудотворитель не обнаружит достойного для себя повода преобразить нашу жизнь своим могущественным вмешательством. И далее имею сказать вам нечто в опровержение правоты брата моего, священника. Что означает имя города, из которого вышел Спаситель, – Иерихон? Имя сие сиречь Луна. Как прообразуется Луна в толкованиях священного языка? Ответим: служит образом немощи нашей плоти, в согласии же с месячным убыванием своим являет нам образ нашей смерти. Не ясно ли, что Иерихон или Луна словно бы указывают нам на сугубое изнеможение человека, сидящего в придорожной пыли и уже утратившего всякую надежду увидеть свет. Но совершается чудо – для человека и человечества. Господь принимает на себя – вплоть до крестной смерти – нашу немощь, даруя взамен обретение некогда утерянного нами Божественного света. Не в осуждение и тем паче не в поношение брату Петру будет сказано, но в нем преизбыточествует телесная крепость, которая вполне может стать завесой, мешающей увидеть свет.
6
В храме, между тем, зажгли свечи – в том числе и на опущенном для этого огромном паникадиле. Желтыми восковыми свечами монах-церковник сноровисто уставил все гнезда двух больших позолоченных подсвечников возле раки, и теперь позади нее, на темном, матово поблескивающем иконостасе поверх образов возникали, колебались и пропадали четыре тени – гробового, старца Иоанна Боголюбова, бывшего столяра-краснодеревщика и доктора Долгополова, призванного освидетельствовать извлекаемые из гроба останки преподобного.
– Продолжается развертывание всей ваты фигуры… Федор, поспеваешь? А ты, Маркеллин, чего еле ползаешь? Как неживой…. Затем начинается распарывание материи на форме лица и головы… Маркеллин! – грянул приставленный ко гробу член комиссии. – Ты издеваешься, что ли!
Маленькими ножницами Маркеллин с трудом резал атласный белый шелк. В пот его кидало, правая же рука от кончиков пальцев до плеча наливалась чугунной тяжестью. Кружилась, плыла голова, и временами ему казалось, что грубые голоса людей, незваными явившихся в храм опозорить и похитить дорогие всей России мощи, звучат откуда-то издалека, быть может, даже из какого-нибудь другого города или села, а рядом с ним раздается милый голос незабвенной матушки, всегда утешавшей его в скорбях. «Матушка! Родная!» – хотел было крикнуть он и пожаловаться на выпавшую ему ныне горькую долю, но слова застревали у него в горле.
– Ему плохо, – тронув бывшего столяра за плечо, указал на гробового доктор Долгополов. – Разве вы не видите?
Тот отмахнулся и громогласно объявил:
– По развертыванию всей ваты виден человеческий скелет…
От общего скорбного вздоха собравшегося в храме народа в подсвечниках возле раки дрогнуло пламя свечей.
– Преподобный отче Симеоне, – будто на похоронах, завопила какая-то баба, – миленькой, ты уж не держи свово сердца на нас, грешных!
– Тихо! – перекрывая поднявшийся в среде православных ропот, изо всей мочи гаркнул Ванька Смирнов, а с ним рядом стоявший товарищ Рогаткин жестом бывалого оратора поднял правую руку и призвал граждан к спокойствию. Он пообещал также удалить всякого, кто созданием шума будет мешать работе комиссии, и в знак того, что слов на ветер он бросать не привык, велел Петренко собрать всех милиционеров неподалеку от раки, дабы при необходимости вытеснить фанатичную толпу из церкви. Гремя сапогами, они подошли – десять человек с винтовками, Петренко одиннадцатый.
Народ притих – но до первого голоса, выкрикнувшего, что нет ныне ни у кого таких прав, чтобы вскрывать мощи без свидетелей.
– Вы в Саввином монастыре в главу преподобного Саввы всей своей командой плевали! – со злой уверенностью прибавил этого голоса обладатель, после чего со всех сторон наперебой закричали богомольцы, что любую муку от безбожной власти готовы принять на сем самом месте, но батюшку Симеона, заступника и молитвенника, на поругание не отдадут.
– Пущай убивают! – рядом с братьями Боголюбовыми надрывно вскрикнула одна из скорбеевских монахинь.
Отец Петр оглянулся – уж не мать ли Варвара до времени собралась на крест? В колеблющемся свете свечей он увидел залитое слезами ее лицо.
– Нас выгоняют? – в ужасе спрашивала слепая Надежда, обращаясь к тому месту, где только что рядом с ней стоял о. Александр, но вместо него там теперь оказался о. Никандр, со смирением отвечавший бедной рабе Божией, что не только выгнать могут, но и убить.
– Запросто. А кто им что поперек сделает. Возьмут вот сейчас и прямо в храме по нас пальнут.
А тут и товарищ Рогаткин кивнул Петренко:
– Давай!
Услышав команду председателя комиссии, о. Никандр безмолвно воззвал к Спасителю и Его Пречистой Матери.