– Приехали, – буркнул Кузьмич.
Сергей Павлович выбрался из машины. Согнувшись в три погибели и чертыхаясь, вылез и студиоз с чемоданчиком в руке.
– Вот ночь, – молвил Сергей Павлович, обращая внимание помощника на низкое мрачное небо над ними, где-то далеко, за Белорусским вокзалом, озаренное красноватыми отблесками. – Вот улица, – кивнул он на Большую Грузинскую, по которой, осыпая мостовую яркими синими искрами, грузно проехал троллейбус. – Фонарь, – указал он на желтый, в радужной дымящейся оболочке свет фонаря в центре сквера, рядом с монýментом. – И вот тебе аптека.
– Это вы к чему, Сергей Палыч? – зевая и поеживаясь, осведомился студиоз. – Холодище-то… Б-р-р… Стакан бы кто поднес бедному фельдшеру.
– А это я к тому, – заглядывая в карту вызова и тоже зевая, сказал доктор Боголюбов, – …третий подъезд, третий этаж… холодно… что ты пень. Прав был гражданин Израиля доктор Мантейфель.
– Ладно вам. То фонарь, то Мантейфель. Был да сплыл. Вот увидите, Сергей Палыч, он там не задержится. В Европу рванет или в Штаты.
В полутемном подъезде из-под ног студиоза одна за другой вверх по лестнице, подвывая, кинулись две кошки.
– Твари, – обругал он их. – У моей бабки пять штук. Войдешь – дышать нечем. Ты, говорю, бабушка, лучше бы внуку на курево дала, чем их кормить…
– Умолкни, Шариков.
Сергей Павлович сначала звонил, а потом стучал в железную дверь, гулко отзывавшуюся на удары его кулака.
– Не дождались и померли, – хладнокровно заметил студиоз.
– Боли в животе, – процедил Сергей Павлович. – Семьдесят два года… Да открывайте же, черт подери! – заорал он, услышав, наконец, за дверью шаги. – Кто, кто…
– Хрен в пальто, – подсказал студиоз. – «Скорую» вызывали?!
Дверь распахнулась, звякнул подвешенный над ней колокольчик, и перед доктором и фельдшером предстала дородная матрона в черном шелковом халате с вышитыми на нем золотыми яблоками и розовой маской вместо лица.
– Клубничка, – потянув в себя воздух, бестактно определил студиоз.
Сергей Павлович пихнул его локтем и спросил, где больной.
– Молодой человек дурно воспитан, – отметила хозяйка и повернулась к доктору и фельдшеру мощным тылом, украшенным яблоневыми ветвями с листочками и золотыми плодами. – Пойдемте.
И по длинному коридору она провела их в комнату, где, запрокинув голову и похрапывая, дремал в кресле тучный старик в синей нижней байковой рубашке и брюках с генеральскими лампасами. Властной рукой супруги он был приведен в чувство и, вскинувшись, торопливо зашарил ногами в поисках тапочек. Сергей Павлович велел ему не тревожиться и взялся за его запястье. Пульс был частый – под сотню, иногда запинающийся, но, главное, тихонечко звенел в нем отзвук каких-то допущенных накануне отставным генералом и ныне тяжко им переживаемых излишеств. И давление было высоковато – сто семьдесят на сто.
– И живот болит?
– Какой-то он, доктор, странный у меня с ночи, – виновато помаргивая, промолвил генерал. – Будто я, что ли, булыжников наелся. Все там, – он ткнул себя пальцем в чрево, – крутится и бурчит. Спать не дает. Только засну – а там революция.
Уложив старика на диван, Сергей Павлович долго щупал и мял его внушительное пузо с венчиком седых волос вокруг пупка. Живот, скажем так, не вполне мягкий и не вполне безболезненный. Печень увеличена. Прибавим учащенный пульс, повышенное давление, и получим неопровержимые доводы в пользу первоначально мелькнувшего предположения, а именно – о имевшем накануне быть продолжительном застолье с не по возрасту обильными возлияниями и острыми и жирными закусками.
– Поминки, – страдальчески шепнул старик, боязливо поглядывая на супругу, возвышавшуюся за спиной доктора Боголюбова. – Мы с ним под Сталинградом в одном блиндаже…
– А теперь захотел оказаться в одной могиле! – изрекла генеральша, на что старый воин ответил жалобным лепетом:
– Поленька… Зачем ты так…
Пока студиоз вгонял генералу в ягодицу папаверин с дибазолом, Сергей Павлович преподал его жене краткое наставление по уходу за больным. Очищение желудка. Весь следующий день – исключительно чай и сухари. К вечеру можно кефир. Утром вызвать участкового. Затем он позвонил на подстанцию, услышал медовый голосок Наденьки и узнал, что его бригаде надо быть на Миусской площади, где возле Менделеевского института в пригнанном на ночевку троллейбусе лежит и не желает вставать какой-то мужичок. Милицию вызвали.
– На Миусы, к Менделеевскому, – забираясь в машину, сказал Сергей Павлович.
Кузьмич молча и злобно дернул рукоятку передач, рванул, и со включенной сиреной «Скорая» промчались по Большой Грузинской, пересекла улицу Горького, обогнула сквер и притормозила у здания химического института. В одном из вставших здесь в ряд троллейбусов горел тусклый свет, сквозь заиндевевшие окна видны были люди, и Сергей Павлович двинулся туда, велев студиозу идти следом и прихватить носилки.
В троллейбусе его встретил пожилой простуженный капитан и просипел, что медицине тут делать нечего. Он кивнул на заднее сидение, где, свесив руку, неподвижно лежал человек в желтой нейлоновой куртке, без шапки и почему-то без ботинок, но в носках. Палец правой ноги торчал из дырки.
– Бумажник, билет профсоюзный – это есть. Денег нет. Он такой был пьяный, что от него и от мертвого воняет. И по башке ему хорошо врезали.
Одного взгляда доктору было достаточно, чтобы убедиться: cadaver[10]. Но он все-таки приложил пальцы к его ледяной шее. Сонная артерия не билась. Гласом свыше самое время возвестить ему: встань и гряди вон из полночного троллейбуса, ибо боль уже не стучит тебе в виски железными клювами голодных стервятников. Все прошло. Тебе, однако, следует приобрести ботинки, желательно с мехом внутри, так как на улице сейчас минус пятнадцать, и ты запросто обморозишь ноги.
– Чего встал столбом, – с внезапным раздражением накинулся он на студиоза. – Я за голову, а ты давай за ноги. Подхвати! – крикнул Сергей Павлович простуженному капитану. – И на носилки.
Теперь ехали в морг, где Альберт Семенович Корешков (таковы были имя, отчество и фамилия человека, окончившего свои дни в троллейбусе двадцатого маршрута), тысяча девятьсот сорок шестого года рождения, то бишь проживший на белом свете почти сорок пять лет, должен был малость передохнуть перед своим последним путешествием. Путь, само собой, предстоял им не такой далекий, как Альберту Семеновичу, но все же и не близкий, ибо во всей Москве в этот поздний вечер место для мертвого тела нашлось лишь в морге Института морфологии, неподалеку, кстати говоря, от дома, где вместе с папой обитал доктор Боголюбов. Кузьмич ехал не спеша, покуривая и рассуждая, что надо бы, конечно, знать, с кем пьешь, иначе первый стакан очень даже просто может стать для тебя и последним. Такая в нынешнее время пошла безобразная пьянь, что за сто граммов они мать родную прикончат, а уж собутыльнику голову проломить – как два пальца обмочить. Возле метро вывернули на Новослободскую, под зеленый свет пересекли Садовое кольцо с редкими в этот час машинами, проскочили улицу Чехова с белеющей в темноте красавицей-церковью на углу, напротив «Известий», покатили по бульварам, нырнули в пустой и гулкий тоннель и далее, через улицу Фрунзе, выехали на Большой Каменный, под которым белесым туманом дымилась черная, еще не схваченная наступившими холодами вода Москва-реки.
– Не люблю, когда рядом жмурик, – просунув голову в окошечко, пожаловался студиоз. – Ты бы, Кузьмич, свой драндулет побыстрее, что ли, гнал.
– Побыстрее, друг милый, – отозвался Кузьмич, – и мы с тобой и с доктором как раз ему компанию составим. Гололед же страшенный!
– Сергей Палыч, – взмолился студиоз, – ей-Богу, он какой-то нехороший…
– И не мечтай, и не проси. – Сергей Павлович закурил и запахнул пальто. – Я когда фельдшером ездил – повернулся бы у меня язык попросить доктора из теплой кабины в холодный салон? Вот, Кузьмич, пример тебе нынешней молодежи – ни почитания старших, ни любви к отеческим гробам, ни веры. Ты пока читал бы лучше отходную Альберту Семеновичу. Как там… Помяни, Господи, преставившегося раба Твоего, брата нашего Альберта и прости все вольные его согрешения и невольные…