Они медленно брели по берегу пруда. По темной воде плавали серые льдины, а в центре, на сбитом из досок плоту покачивался маленький домик, жилище прилетавшей сюда по весне лебединой пары. Домик был пуст, и Сергей Павлович, указав на него, заметил, что они вполне могли бы в нем поселиться. Рыбкой из пруда угощал бы лебедь-Сергей лебедушку-Анну, она же в ответ, томно изогнув шею, сулила бы ему верную любовь и многочисленное потомство. Прогуливающиеся по Чистым прудам пары – пенсионного возраста утром и днем и молодые до поздней ночи – созерцали бы их образцовый супружеский союз и, вздыхая, думали бы каждый о своем. Какой-нибудь еще вполне бодрый старичок, глядя на немощную подругу своей жизни, предавался бы сладостным воспоминаниям о недавних утехах, за вполне умеренную плату доставленных ему черноглазой и смуглой хохлушечкой лет двадцати пяти. Юноша же горячий, еще более воспламенясь примером лебединой нежности, ласкал бы жадной рукой крепенькие грудки своей милой и зазывал бы ее в известное ему укромное место, к чему она при слабом внешнем сопротивлении внутренне давно была уже готова.
– Помнится мне, совсем недавно ты был аистом, – заметила Аня.
Сергей Павлович пожал плечами.
– Ну и что? И аист птица семейная, и лебедь… В будущей жизни я стану кем-нибудь из них. А ты?
– Нас с тобой, Сережинька, ждет другая будущая жизнь. И называется она – воскресение. И мы в нее либо идем, либо топчемся на месте, либо не знаем пути к ней и блуждаем Бог весть какими дорогами… Я не помню – или прочла где-то, или сама додумалась, или отец Вячеслав мне сказал… Да, да, именно он на исповеди… Каждое причастие – шаг в жизнь будущего века. Надо только очень стараться, чтобы оно в тебе не погибло бесследно, а чтобы жило, дышало и росло. И чтобы ты вместе с ним рос. И спешить не надо… чуда ждать… как я ждала… Вера и мужество, – с поразившей Сергея Павловича твердостью произнесла она. – И мы придем. А ты, – помедлив, робко спросила Аня, – ему все сказал? Все? – с особенным смыслом повторила она.
Он подождал, пока мимо них, за чугунной оградой прогромыхает трамвай, и, глядя ему вслед, кивнул:
– Все.
– И…
– Да, – опередил он ее вопрос. – И что меня потянуло! Ведь ни слова не хотел об этом… А все выложил. И о Петре Ивановиче. И о том, как на Лубянку ходил. И о письмах его. Обо всем.
– А он… о. Вячеслав… он…
– Он, – Сергей Павлович потянулся за папиросой, – сказал, что я, скорее всего, сам не знаю, какую мину хочу откопать.
– Так и сказал? – едва слышно промолвила Аня.
– Именно так.
Через плечо передалась ему ее внезапная дрожь.
– Пойдем куда-нибудь, Сережинька, – взмолилась она. – Мне холодно. И страшно.
4
В десять вечера явившись на подстанцию и едва успев переодеться, Сергей Павлович услышал по громкой связи: «Седьмая бригада – на вызов!»
– Ты, Надежда, даже чаю попить не дала, – попенял он диспетчеру, девице синеокой, румяной, полногрудой и пышнозадой. Таковыми своими прелестями она внушала мужскому персоналу подстанции разного возраста и служебного положения стремление незамедлительно вступить с ней в любовную связь, чему, однако, противостояла со стойкостью монахини, за что и была прозвана начитанным в военной истории и литературе вообще другом Макарцевым «линией Маннергейма», а также «Пенелопой».
– И чаю, и все такое прочее, – за спиной доктора Боголюбова произнес студиоз, учащенно дыша и поедая Наденьку блудливыми глазами.
– Пыхтишь, как паровоз братьев Черепановых, – буркнул Сергей Павлович.
– Да пусть его пар выпускает, – охотно засмеялась Надя, явив доктору и студенту-фельдшеру мелкие белые зубки. – Ему не светит. А кому, может, и светит, – сказала она, передавая Сергею Павловичу карту вызова и как бы нечаянно касаясь его руки пухлыми пальчиками с лиловыми ногтями, – тот не видит.
– Боголюбов влюблен, – отомстил ей студиоз виршами Макарцева. – Неизвестная… как там… мэри… пэри… его умыкнула у нас…
– Ладно, ладно, – прервал его Сергей Павлович. – Поехали.
– Давай, Кузьмич, на Большую Грузинскую, угол Тишинской площади, – садясь в «рафик», сказал он водителю, тощему, насквозь прокуренному мужику с вислыми усами сичевика. – Дом с аптекой, ты знаешь…
– А в скверике напротив там член торчит высокий, – отодвинув стекло и просунув голову в кабину, пропел студиоз, едва уместившийся позади, на откидном стульчике.
– То не член, – процедил Кузьмич, выруливая со двора на улицу. – То монýмент российско-грузинской дружбы, чтоб они ею поголовно усрались…
Сергей Павлович поплотней запахнул черное форменное пальто, поднял воротник и заметил, что Кузьмич ныне не в духе. Дух? Кузьмич хмыкнул. Дух у нас всегда крепкий, партейный. Ежели бы еще указ вышел, чтоб его вместо бензина в бак заливать. И вместо старой резины на колеса ставить. И чтоб вместо этой ржавой телеги ездить на нем, как на новеньком «мерседесе»…
– Дух, – глубокомысленно заметил студиоз, – есть нечто газообразное. Придется тебе, Кузьмич, баллонами обзавестись.
– Может, и так, – нехотя согласился Кузьмич.
Минуту спустя он тормозил на красный свет и c чудовищным матом орал, что еще немного – и к такой-то матери их вынесло бы на встречную сторону. А машина какая-нибудь окажись там? А пешеход? Куда тогда? В тюрьму? На кладбище? Днем все текло, а выезжали – уже было минус десять. И еще подморозит. И двигай себе на лысой резине прямым ходом на тот свет.
– Да-а, – сладко зевнул студиоз, – побьется ночью народ…
Мелкий снег летел им навстречу, елозили по стеклу «дворники», скрипел и стонал на выбоинах Красной Пресни «рафик», и в ответ на его скрипы и стоны Кузьмич со скрежетом переключал скорости и сквозь зубы, стиснувшие папиросу, призывал проклятья на головы тех, кто за гроши заставил его ездить на гребаном металлоломе по гребаным улицам. У зоопарка он включил сирену, и «Скорая» с воем свернула налево, на Большую Грузинскую, и покатила вверх, минуя расположенные друг против друга две территории зоологического сада со спящими в эту пору хищниками, травоядными и пресмыкающимися, Георгиевский сквер с маленькой фигуркой Шота Руставели, в сей поздний час изображающей не столько поэта, сколько одинокого путника, оказавшегося ночью в призрачном лесу, переулки Большой и Средний Тишинские по левую руку и чахлый Тишинский сквер с монýментом по правую. Сергей Павлович прикрыл глаза. Сто раз видел. Был, говорят, некогда храм за Георгиевским сквером, в начале Зоологического переулка, где теперь индустриальный техникум. Сквозь темноту едва просвечивал бы, наверно, золотой купол, но в виду его душе не так тягостно было бы влачить бремя своего земного существования. Согласитесь, граждане и гражданки. Вы, взывающие в ночи к «Скорой помощи» и чающие получить от нее утоление страданий, причиняемых застрявшим в мочеточнике камнем, сердечными болями, периферическими язвами, ущемившимся в поясничном отделе позвоночника нервом, перекрывшим кровоток тромбом, воспалением легких, среднего уха, желчного пузыря, простаты, матки, отеком яичников, кишечной непроходимостью и проч., и проч., – согласитесь, мои дорогие, как называл вас пару дней назад о. Вячеслав, которому сникший от сознания собственной греховности и утративший бдительность доктор Боголюбов открыл заветную тайну Завещания Патриарха, о чем, слава Богу, пока не проведал папа, Павел Петрович, много лучше сына познавший коварство и жестокость мира, – согласитесь, бедные вы мои, что от пеленок до могилы человек жив исключительно надеждой. Отними ее – и сколь несчастны станем мы все, ибо и последний нищий тешит себя мечтой о повестке из Инюр-коллегии, приглашающей его явиться за наследством почившего за океаном дядюшки, и жалкий пропойца, засыпая в подвале, воображает себя в черном костюме, белой рубашке и галстуке, вместе с друзьями-трезвенниками из общества анонимных алкоголиков воспевающим «Аллилуиа!», и в пылких фантазиях засидевшейся в невестах девицы возникает обольстительный герой, которому она с восторженным криком дарит увядающий цветок своей невинности. Также, о братья, и душа одинокая, обитающая в сорокадвухлетнем теле, облаченном в белый халат, а поверх него – в черное пальто, пошитое из казенного сукна на казенные же деньги (какого дьявола, между прочим, был для нас выбран Мосгорздравом черный цвет, более приличествующий Харону, чем нам, посланцам жизни?!), с надеждой постучала бы в двери храма, и ключарь отворил бы ей со словами: «Что ж ты маялась, душенька, и робела переступить порог отчего дома? Иди, милая, иди, натрудившаяся, иди, неприкаянная – иди, и аз укажу тебе лествицу, прямиком ведущую на Небо, в места вечного проживания светловидного старца и мученика Петра, простирающих к тебе руки и зовущих водвориться под кров Бога Небесного».