Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вчера сломал лыжу. Да уж и какие лыжи — с крыши течет. Работе конец. Здесь, в Малеевке. И то спасибо — начало есть. Приехал Тендряков. Весь вечер с ним. Ходили в темноте к лесу. Пишет о Толстом. Читал начало.

 

Чего-то так тоскливо. Ночь глубокая, не ложусь. Положил рукопись в походное положение.

Что-то будет с ней? Когда закончу? Что будет со мною?

 

31 декабря. Последний день этого года.

Разговор с Залыгиным: только в литературе все точно, в жизни есть угол естественного рассеивания. Не все в десятку. Шукшин говорит “около”, и это точнее.

Письма-поздравления и т. д. Так прошли последние дни. Еще в “Правду” по статье, надо дорабатывать. Еще в Комитет за планами. Еще с Катей в Кремль, на елку. Пока ждал ее у Царь-пушки, смотрел на иностранцев и наших. Идут косяками. Придирчиво сравнивал. Наши одеты серее, но что есть, то есть — глаза у иностранцев равнодушные. За них глядят кинокамеры и фотоаппараты. А на наших и милиция свистит, и гиды презрительны, а жизни больше.

Будущее за нами. За русскими будущее. Уж не знаю только, ближайшее ли.

Сейчас 23.02. В Вятке Новый год. Пахнет хвоей. Много подарков.

Выпив за Вятку, проводил 77-й. И все-таки хороший год. Трудный, заслуживший лучшего будущего. А что мне жаловаться, ведь очень мало написано, надо больше, надо и дальше презирать проходимое, трусливость журналов скоро коснется издательства, и литература, сейчас уходящая в книги, хлынет к плотинам запрета.

Не этим надо заканчивать записи за год. Не требовать, не просить — работать и верить.

Денег нет. Жалеть их провинциально. Их никогда не будет.

Новый год должен быть хорошим. Будет еще труднее, но и лучше.

Нынче удивительно спокойное, счастливое ожидание 78-го.

 

1978 год

4 января. Жену мою поманило на свет Божий первого января, отсюда веселые начала Новых годов. Остальное — статья, чтение “Кроткой”, Гоголя, провожание Нади в консультацию, подогревание обедов для Кати-гулены; телефон.

 

7 января. Грустно. Читаю “Карамазовых”. Ум и знание вперед потрясаю­щие. Не жалеет отдавать выстраданное тем, кого осуждает. Тут и другое — нет одноплановости, прикрытия фразой, даже убеждением, а поступки — наоборот. Или даже невозможность поступить по убеждению. Все прощаешь, когда с каждой страницы приказ заглянуть в себя.

 

11 января, среда. День и час, день и час нужен для “Братьев Карамазовых”. Только моя мелкая натура могла говорить раньше, что Достоевский труден, устаю от него, болею. Читаю сейчас все эти дни, благословляя “Кроткую”, введшую меня в “Братьев”. И раньше хватался — мешал фильм, безобразный крик Ульянова: “Провонял, старец!”, читал “Инквизитора” и понимал, что это огромно, не понимая ничего.

После “Братьев” нельзя жить по-прежнему.

Такая радость, что Достоевский — русский, такое спокойствие за судьбу России пришло вдруг, что совсем не обидно, что я пока не в зачете.

Как хорошо! Окраина Москвы, в пивной плачут, дядя Сережа в моей рубахе и шарфе, из Вятки письма с любовью, я сижу и читаю “Карамазовых”, снег летит за окном, синицы дерутся у кормушки; на улицу иду, снег летит, машины ревут, вернусь и буду читать и пугаться, что как ни толста книга, а кончится. “В мир иди, в мир!”.

А ведь продвинулись! Все время...

 

У евреев лоб за счет облысения. Публичное выражение любви означает ее отсутствие. В глаза хвалят дураков.

 

13 января. Черная пятница, не светлая, для меня — премия Распутину, вручение. День с ним. Переговорено обо всем. Хороший день.

 

17 января. В ЦДЛ, ждала женщина, инвалид I группы, обиженная несправедливостью. Долгий слезный разговор. Чем больше хватаешься помочь, тем больше отчаяние.

Потом три часа партбюро. Обсуждение антисионистского романа Ю. Колес­никова. Так как 80 процентов партбюро евреи, то очень смешно. “Ведь как, — говорят они, — как не понять, что евреи — разные. Банкир Гинзбург и бедный Мотель у синаноги. Банкир Рябушинский и бедняк, описанный Горьким... и т. д.”.

Ну как же ненавидят Достоевского! После разговоры с Романовским, Прохановым, Личутиным.

Сегодня с Распутиным едем в Ленинград.

 

20 января, пятница. Вернулись. Очень хорошие три ночи и два дня. Впервые в Ленинграде. Тяжелый, массивный, он так насел на землю, что выступила вода. Понял, что его можно любить беспредельно. Вчера Крещение, солнце, был в Александро-Невской лавре с утра. А так расписано по минутам. Был в тени Распутина, так как бежал от лучей его славы. Вот у кого учиться скромности.

 

22 января. Воскресенье. Звонил Белов. Я думал, что особенного, но прошло полчаса, взволнован. Днем долгий разговор с Распутиным. Ведь это ведущие наши писатели; радость какая, дай Бог им долгих лет, мне и умереть не страшно, при чем я? Люблю их беспредельно. Как больная собака к целебной траве, тянусь к ним.

 

26 февраля, воскресенье. Прошел месяц. Сейчас утро. Сижу у себя, на кухне мама, жена и дочь пьют чай. Эти три женщины, самые родные, собрались вместе в ожидании четвертой.

Из-за статьи заваруха. Дошло до маленького ЦК. На работу хотел идти в “Лит. учебу”, сейчас смерть как не хочу. Трусость главного даже не смешна, страшно. Сейчас вообще по журналам уровень главных ниже их кресел. Позавчера был у Викулова по статье (взял из “Лит. учебы”, отдал в “Наш современник”); он долго говорил, что Михалков пытается быть смелым, выводя в плохие герои уровень замминистра. А Ананьев? Кожевников? Палькин? Очеретин? Никульков? Кто вспомнит их имена?

 

Кожинов: песня под гитару.

 

Нa просторах родины, родины чудесной,

Запаляясь в битвах и труде,

Мы сложили, в общем, радостную песню

О великом друге и вожде.

 

Сталин — наша слава боевая,

Сталин — нашей юности полет.

С песнями, борясь и побеждая,

Наш народ за Сталиным идет.

 

Приезды родни и чужих. Усталость и слезы Нади, болезни Кати и мамы. В Фалёнках пожар. Сейчас они уехали бы во Дворец съездов.

Ходил на улицу: как жить? как воспевать героев-тружеников? Злоба, в вин­ных магазинах драки, очереди вытекли на улицу. Слухи о новом повышении цен.

Тает, и снег постоянно черный. А чуть не поверил в улучшение быта, звавшие на работу обещали квартиру — уж такая планировка! уж так дешево, не как кооператив, да, видно, хорошо не жил и начинать нечего.

 

28 февраля. Последний день зимы; солнечно, много ходьбы. Снег черный и, тая, все чернеет. Вчера в “НС” статья о русском языке. Теперь у них. Хотят делать дискуссию.

Ожидание завтрашнего повышения цен, лихорадка в очередях, хватают все подряд, бутылок по 15—20 вина, водки. У пивной драки и прежнее состоя­ние: разве я очерняю действительность в своей прозе? Да я ее обеляю. У дяди Сережи повесился сын. “Стал я как деревяшка”, — говорит дядя Сережа. При­ехали из милиции: “Ну, папаша, хоронить тебе не на что”, сидячего опустили в лифте, увезли, ночью сожгли. Нет ничего. “Плохо, — говорит дядя Сережа, — плохо удавленникам и утопленникам, их раз в год поминают”.

А три года назад дядя Сережа ночевал на казенной койке, но так как нигде не работал, то не заплатил. И вот эта бумага нашла его в кочегарах, и тридцатку выдернули из получки. С горя надрался, попал в казенную ночлежку (вытрезвитель) снова. Платить нечем, из кочегаров ушел.

— Сережа, — говорю ему, — копи деньги на черный день.

— А счас что, светлый? — говорит он.

 

Одна из причин позднего созревания писателей, сошлюсь на Распутина, в том, что мы лишены мудрых книг. Может быть, мы готовим только почву для будущего. Во всяком случае, в воздухе ожидания.

 

1 марта. Первый день весны; день тусклый, пасмурно. Возил маму в центр. Был в Покровском соборе, не был там очень давно. Холодина страшная. Внутри носятся ребятишки — негры, раздетые. Кирпичи вытерты до половины, но раствор возвышается. Нашел вид из окна такой, чтоб не попало ничего современного, пытался представить, как было в утро стрелецкой казни, во время обстрелов Кремля.

20
{"b":"135111","o":1}