Сегодня не идет, но состояние спокойное. Ходил мало, только на обед и в магазин. В столовой зрелище, не в первый раз вижу, как приходят 18 старушек, именно 18. Их начальник — мужик, лысый, но с усами, в сапогах, громко считает порции. Две дежурные трусят туда и обратно.
Мучительно думаю о Правде. Вот так и думаю — и с большой буквы, и без кавычек.
1/Х.
Был на хоккее. “Динамо” — “Крылья Советов”. Никогда не был, попал вдруг на открытие, да на центральную трибуну, да играли сразу двое вятских — Мальцев и Мышкин, да и счет 5:4. Но не заболел, впечатления хватит надолго, судьи, как зайцы, выпрыгивают за борт, камеры стыдливо отворачиваются от дерущихся, лед — дрянь, но краски яркие, но скорости мгновенные.
Был и у Сережи.
Пришло хорошее письмо от Распутина, помогло пережить горечь. Надя мучается с чужими уроками, замещает. Катя ставит рекорды по сбору макулатуры. Мира у них нет, хотя любят друг друга.
Иду по тексту “Повести о том, как...”. Темно и вяло. А мечтал! Но нельзя за полдня впахаться. Да письма писал, да звонки. Да очередь в магазине, вот и день к концу. Слушал речь Брежнева на сессии. Речь толковая. Так как телевизор цветной, то сессия очень нарядная.
6 октября.
Вчера уезжал в Москву на собрание. Сезон ЦДЛ открыт, много родных пьяных лиц.
Приехала сестра.
Утром бандероль с отказом из журнала, с извинениями. Подчеркнуты “блохи”; придирки таковы, что уныние.
Читал Набокова “Приглашение на казнь”. Надо перечитывать. Ведь такая русская проза! Куда все делось? Пошли “Цементы”, “Золотые розы”, “Хуторки в степи”, “Орлиные степи”, “Вечные зовы” — гигантские очерки для коллективного чтения глухонемых. И отдали лучшего читателя разным Хемингуэям...
Распутин утешает, а может быть, мне не нужно писать?
Такая печаль, что недостоин избрания, и того, что кому-то дорог.
Вон сколько их — толстых и тонких, куда еще.
Близко холод, но не верится.
Ребеночек еще не толкается. Надя о нем: “Когда он будет толкаться, я начну с ним разговаривать”.
Вечер. Ходил из комнаты в комнату, то включал, то выключал свет, то пытался брать рукопись, то, подтверждая свою неполноценность, читал любую фразу, и любая фраза была недоноском.
А потом чуть не полтора часа разговор по телефону с собратом, которого утром опохмелял. Он надрался, вот и подумаешь: гуманизм или нацизм дать остаток доходов на пьяное дело. Читал он Твардовского, и хорошо, вдруг трубку выхватила жена (пришедшая очень запоздало, ох, горе! Дитенок в недельных яслях) и еще полчала орала, какая скотина ее муж, писал бы лучше... ой, да кому это надо, то есть не эта запись, это-то мне, а каким женам?
И еще много звонков.
А еще ревел три дня назад над строчками:
Стою один среди равнины голой.
А журавлей уносит ветер вдаль.
Ведь сами улетают.
11 октября.
Последний приезд в Архангельское. Два дня бегал по присутствиям, добывал командировки, деньги.
У магазина сидел нищий, пьяный, конечно, так как была половина дня. И привязали собаку. Она — лает на старика. Здоровенная. Он встал и, крича “Разведчики не боятся!”, кинулся на собаку. Собака... испугалась.
В пивной у Сережи ходит сумасшедший Витя. Он в черной шапке. Маленькие понимающие черные глаза. Он доедает отбросы, допивает из кружек.
Идут парни, много, по виду — прописанные по лимиту, в Печатниках много общежитий по лимиту, спорят громко, вдруг делают круг, в середине двое начинают убивать друг друга. Остальные никому не дают вмешиваться.
Такие картинки, значительно отлакированные мной в пересказе, “украсили” мои выходные.
Духовности больше в нации, чем в народности, но это не тайна. Тайна в языке.
Личность раскрывается в обществе, да, — но только в противоречии с обществом.
16/Х.
Напечатана статья в рубрике “Из дневника писателя”, но название изменили: не “Медовый месяц”, а “Вкус меда”.
18/Х.
Суета, множество звонков. А я-то думал, что у меня один друг в Москве — дядя Сережа из пивной, нет, много их. Особенно после публикации в “Правде”.
19/Х.
Солили капусту. День не зря.
Попробую взять дневник с собой в Вятку. Ну, с Богом!
20/Х.
Фалёнки. Ехал нижнетагильским, долго. Отравился в вагоне-ресторане. Долгая ночь. Здесь солнечно, снег. Воздух прозрачный, ветер.
Мама и папа дома.
Отец: “У кого душа в кармане, у кого на растопах”.
Привез бананы. Смешно: мама впервые их видит, приписал ей рассказ “Бананы в валенке”.
День
21-го
в райкоме и редакции.
22-е, утро.
Еду по району.
Вечер. Целый день ездили. Талица, Подоплеки, Верхосунье, Медвежена. Магазины. Планы большие, выполнять нечем. Ездил вместе с секр. РК КПСС и пред. РПС, просят у них водки. Маргарина нет, не говоря о масле.
Два измерения — в прошлом и этого не было, с голода не умирают, но в сравнении с тем, как живут другие, — худо.
Были вечером в бане. Хорошо. Трезво. Так как вчерашние три вагона водки выпиты вчера же. “Самый фондовый товар”.
Натрясло крепко. Пестрота смывает впечатления. Может быть, только Верхосунье, церковь, но “не храм, а мастерская, и человек в ней работник”. Пекарня. Громадные, голые пространства. Из Кирова — три участка, было 36 деревень. В Медвежене улицы по названиям бывших деревень.
Поля мерзлые, застывшие валы грязи. Трактора тянут скирды соломы. Люди в сапогах, телогрейках. Глядели на нас, как на начальство. “Чего не хватает?” Очень несмело: хоть бы уж маргарину. Острая, как писали классики, жалость к ним и стыдно. Но ведь любой из них, особенно механизатор (животновод), богаче меня в десятки раз. Но что видит? И правильно, что богаче. Путаюсь.
Ночью луна, снег гремит под сапогами. На станции пьяные, милиция гонит их курить на улицу; тянется товарняк, крупные звезды вверху.
Так не хочу больше никуда ехать. И представить себя здесь не могу. А почему?
Какие пустые, печальные пространства. Следы зайцев. Брошенный клевер. Груды соломы. Далеко и ясно видно до конца горизонта. Много неба.
Утро.
25-е.
Спал лучше. Утром выступаю перед сотрудниками библиотеки, вечером авторский вечер. Звонил вчера Наде. Пришло хорошее письмо. Владимов подал заявление о выходе из СП. Приехал Валеев на премьеру. Шириков отрастил бороду и т. д.
День 25-го. Выступал утром, сидел и читал о тракте, о Кильмези. Какая культура изданий!
Звонил Наде. Ребеночек шевелится. Здесь кровь преследует меня. Ссадил палец. Вчера шел от радиодома к редакции по следам капель. Вечером мальчик с санками, с ободранной щекой.
Хотел лечь на минутку, страшный грохот раздался, думал, бьют бревном в дверь, оказывается, напротив старик ушел в магазин, а глухая жена уснула, “теперь жди, пока не выспится”.
26-е
утро. Октябрь. Прошел вечер. Шел долго, около трех часов, но не я виноват, много выступали, а я отвечал на вопросы. Ощущение непонятное. Есть записки: “Спасибо за то, что Вы есть”.
Глубокая ночь.
Ездил. И снова часов восемь-десять в Горке. Переиначу кого-то. “Уж кто не проклинал райкомовские газики...” Был в Вожгалах, в знаменитом “Красном Октябре”, Прозорове, жизненном материале тендряковской “Кончины”. Родина Шаляпина.
Днем заехал в Костихино. Церковь. Баба Катя. Храм закрыт. Оставил деньги: за разрешение от родов рабы Божьей Надежды и за смирение и веру раба Божьего Владимира. Может быть, это самое значительное в дне. Говорил об этом, не буквально, а так, что меня спасает то, что крещеный.
7 ноября.
Москва. Дали премию Распутину. А вчера на TV не перечислили. Я думал, не дали, и решил, что и не надо, так как Распутину забвение не угрожает, видел, что интерес к новым лауреатам тут же остывает. Настолько опорочена премия.