Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А там горы начнут подниматься на цыпочки выше и выше и вдруг раскатятся неожиданно ровной долиной в химической зелени как будто искусственных пальм, в нестерпимой яркости цветов, в россыпи каких-то одухотворенных, словно рукодельных камней, и скоро во весь горизонт — сияющая, черепично-горячая, сухо-белая, яркая Анталия, и сразу роскошь, нега, субтропики, море...

И тут-то я понимаю, что если следовать каждому дню всё с той же жадностью детства, то главная мысль и важнейшее потрясение поездки растворятся в чистоте Средиземных, а там Эгейских и Мраморных вод (мы были на всех этих морях), в синеве финикийских и лидийских небес, в темной глубине великой истории, ибо под нашими ногами затягивались травой и кустарником руины Олимпоса и Лаодикии, Иераполиса и Афродисиаса. Поневоле вспоминалось восхищение историка Рима Т. Моммзена, писавшего об этой земле: “...всюду,  где совре­менные археологические исследования открывают какой-нибудь уголок страны, уцелевшей среди опустошительных катастроф пятнадцати веков, отде­ляю­щих нас от этой эпохи, первое чувство, которое овладевает нами, — это благоговейный ужас, можно сказать, почти стыд, при виде контраста между жалкой печальной современностью и счастьем и блеском минувшей эпохи римского владычества”. Слух закроется горячей музыкой рожков и барабанов, под которую бились боевые верблюды Испарты и Измира, и страстным медным и струнным, плавящимся, текучим, недвижным рыданием и ликованием муэдзинов. И, значит, надо сменить нетерпеливую, переби­вающую себя память и закрыть эти волшебные сундуки, оставив одну беспо­койную мысль, которая сама собой выходит вперед, когда выводишь всё пока непривычную кавалькаду нулей в числительном вступившего в свои права года, когда мы впервые отчетливо сознаем, вопреки рассудительной астроно­мии, что мы не заканчиваем второе, а начинаем третье тысячелетие от Рож­дества Христова и что мы теперь будем многое поверять этой системой координат. Случайная поездка вдруг обнаруживает свою закономерность, во всяком случае для моего христианского сознания, и в очередной раз напоминает, что чудо ходит в одеждах повседневности и здравого смысла.

Мы ехали побыть в Мирах, помолиться, если удастся, у опустевшей гробницы Святителя, освятить свои иконы на престоле его храма, навестить город его детства, а страна сама заторопилась показать и другие святыни, родные православному сердцу, чтобы даже глухой расслышал наконец, о чем они напоминают и от чего остерегают.

Конечно, вначале мы и устремились в Миры, и, слава Богу, нам с батюшкой — молодым священником откуда-то с истоков Волги — разрешили послужить там два дня, не покидая храма и ночью, в молебнах, акафистах, обеднях. Я разделил с ним малую часть этих служб и вряд ли сумею передать это смятенное чувство радости и горечи, благодарности и печали. Мы скликали в молебнах всех родных и близких, живых и мертвых, чтобы вместе встать в этих колыбельных стенах, заполнить этот немой простор, напомнить этой выси, этому амфитеатру горнего места, этим ничего не поддерживающим колоннам полтора столетия назад звучавшую здесь русскую молитву, когда княгиня Голицына выкупила эту землю, надеясь укрепить здесь русскую общину (но близилась турецкая война, грамотные здешние идеологи услышали горячий голос русского славянофильства, звавшего крест на святую Софию, и поторопились расторгнуть договор, отговорившись некачественной рестав­ра­цией храма).

А шестого декабря, в день памяти Святителя, в храме служили литургию греки, и мы потихоньку пели по-своему “Правило веры” и такой чудно слышный здесь кондак “В Мирех, святе, священнодействователь показался еси...” и теплили свои свечи у гробницы, чей мрамор был осыпан цветами и где читали на разных языках акафисты и молились о своих горестях, норовя коснуться гробницы ладонью или лицом, одинаково печальные на всех концах земли женщины. Греки служили сноровисто и привычно, не смущаясь набившихся в неогражденный алтарь телевизионных операторов, пытавшихся на “Верую” заглянуть и под “воздух”, чтобы подсмотреть таинство пресуществления даров. Малый хор пел с непривычной переливной гортанностью, и поневоле вспоми­нались муэдзины — южная кровь и вековое соседство диктуют близкие гармонии. Мы видели эту греческую общину накануне.

Приехали к ночи посмотреть руины некогда великого Олимпоса. Там гора уже не одно тысячелетие поражает пробивающимися из скалы “олимпийскими” огнями. Там, посреди подступающего к морю леса, как снесенные ураганом деревья, валяются белокаменные колонны храмов и мешаются с камнем гор осыпающиеся ступени театра и форума. Еще сотня лет, и они станут с при­родой одним телом, как стали им бывшие здесь древние монастыри времен гонений — “земля еси и в землю отыдеши”.

А на берегу, на урезе волн, вдруг увидели под скалой небольшую группу людей. Свечи горели в руках и на камнях, выхватывая из тьмы то рукав золотой ризы, то навершие епископского посоха, то край образа. Молитвы за шумом моря слышно не было. Когда мы подошли, служба уже кончилась. Епископ благословлял всех освященным хлебом. Мне было легко подойти под благо­словение, потому что это родная материнская православная церковь. И епископ не смутился чужим общине человеком. Ему было довольно, что “ортодокс”, что “руссо”. Был с ними и образ Святителя, и частица мощей. Они молились здесь, под скалой, недалеко от руин церкви, затянутой лавром до того, что уже не найти алтаря, и срывали по веточке в воспоминание о славном Олимпосе, о былом величии, о своем храме, бывшем под попечительством Святителя. И торопились к автобусу, который привез их сегодня из Греции. Так что в Мирах мы уже кивали друг другу, как “старые знакомые”.

...Служба отошла. Собрали иконы, сложили облачение, кто-то из свя­щенства уже потянулся к мобильному телефону. Храм опять на год оставался в руках археологов, туристов да, даст Бог, редких случайных православных священников (скорее из тех же греков), кто сочтет святым долгом, как наш батюшка, послужить молебен и удержать здесь эхо молитвы подольше.

А мы, на минуту взглянув на прекрасный римский театр и на устремляю­щиеся над ним, как последний небесный ряд зрителей, несчетные гробницы некрополя (и из последнего приюта римлянин хотел досмотреть гордые представления своих лицедеев), ехали в маленькую приморскую Патару, ведомую Геродоту, где святитель Николай родился и вырос. И опять театры, гробницы, бани Веспасиановых времен и арка времен Траяна выходят к приезжему человеку первыми. А базилику византийскую даже не всякий гид покажет, хотя она тут же, при дороге, да к ней не подойти — колючие кустар­ники со страшными шипами затянули храм и берегут от праздного человека до вре­мени, пока дойдут у археологов руки (как всегда, после театров и бань) и до него.

Но русского человека, конечно, не удержишь. Мы забираемся внутрь, где уже просто не продраться, где обломки колонн и капителей, фризов и сводов как пали под ударами стихии и истории, так и лежат в терновом венце диких зарослей, всякая на своем месте — только подними. И батюшка тотчас уверяет себя, что именно здесь служил дядя Святителя и часто сам Николай мальчиком здесь же нес послушание чтеца, и радостно поет “Величание”. Что-то в этом одиноком прославлении было родное, наше, из недавней поры нашей церкви, когда мы сами себе были языческим Римом на месте “Третьего Рима” и сами себе варварами, сеющими руины на месте святилищ, и так же одинокие священники пели иногда среди волчцов и терний сопротивляющееся смерти величание. Как бы хотелось, чтобы и здесь понемногу христианские святыни не то чтобы выходили вперед, а хоть не очень отставали при воскрешении от терм и стадионов, палестр и бань. Это могло быть, когда бы русские паломники помнили, что это земля их славы, их предания, их веры, их небесных покровителей и учителей. А то ведь вот гиды жалуются, что как узнает русский турист, что там, куда его зовут, нет ни пляжей, ни развлечений, а есть только великие памятники и византийские храмы, так и не едет. Скучно ему. Дома на руины насмотрелся, говорит.

84
{"b":"135110","o":1}